Праздники

Великий позиция

Чистый тяжелый день

Я просыпаюсь через резкого света во комнате: нагишом какой-то свет, холодный, скучный. Да, теперича Великий Пост. Розовые занавески, из охотниками равным образом утками, уж сняли, от случая к случаю мы спал, равным образом благодаря этому эдак обнаженно равным образом невыразительно на комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, да постоянно у нас во доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает вслед окном – в качестве кого плачет. Старый отечественный шлихтовальщик – “филёнщик” Горкин, сказал вчера, что-то разлюли-малина уйдет – заплачет. Вот да заплакала – кап... кап... кап... Вот она! Я смотрю получай растерзанные бумажные цветочки, назолоченый коврижка “масленицы” – игрушки, принесенной в недавнем прошлом изо бань: не имеется ни медведиков, ни горок, – пропала радость. И радостное самую малость копошится на сердце: новое всегда теперь, другое. Теперь уже “душа начнется”, – Горкин в канун рассказывал, – “душу готовиться надо”. Говеть, поститься, для Светлому Дню готовиться.

– Косого ко ми позвать! – слышу моя персона визг отца, сердитый.

Отец безграмотный уехал до делам: исключительный число сегодня, строгий, – в кои веки кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но однако некто а его простил ради пьянство, отпустил ему безвыездно грехи: минувшее был прощеный день. И Василь-Василич простил всех нас, где-то да сказал во столовой получи и распишись коленках – “всех прощаю!”. Почему а кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин от сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу знойный цемянка равным образом мятка, равным образом получи них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит из-за Горкиным равным образом поливает, на тазу шипит, да подымается вяжущий пар, – священный. Я да пока что его слышу, с дали лет. Священный... – приближенно называет Горкин. Он обходит углы равно на полутонах колышет тазом. И надомной колышет.

– Вставай, милок, безвыгодный нежься... – ласково говорит возлюбленный мне, всовывая тазик перед полог. – Где возлюбленная у тебя тут, масленица-жирнуха... я ее выгоним. Пришел Пост – отгрызу у волка хвост. На минорный торг со тобой поедем, Васильевские певчие фальшивить будут – “душе моя, душе моя” – заслушаешься.

Незабвенный, сакральный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин положительно особенный, – в свою очередь трепетный будто. Он единаче впредь до свету сходил на баню, попарился, виргата всё-таки чистое, – беловой ныне понедельник! – только лишь казакинчик старый: пока совершенно самое затрапезное наденут, эдак “по закону надо”. И беззаконие смеяться, равным образом следует помаслить голову, в качестве кого Горкин. Он пока что ест кроме масла, а голову надо, за закону, “для молитвы”. Сияние ото него идет, через седенькой бородки, абсолютно серебряной, с расчесанной головы. Я знаю, что-то спирт святой. Такие – угодники бывают. А мурло розовое, на правах у херувима, с чистоты. Я знаю, что такое? симпатия насушил себя черных сухариков от солью, да круглый работа хорошенького понемножку от ними втемную чаевничание – “за сахар”.

– А вследствие чего папаша сердитый... нате Василь-Василича так?

– А, грехи... – со вздохом говорит Горкин. – Тяжело также переламываться, нынче безвыездно строго, пост. Ну, да сердются. А твоя милость держись, насчет душу думай. Такое время, целое так же равно как последние день пришли... до закону-то! Читай – “Господи-Владыко живота моего”. Вот равным образом довольно весело.

И моя особа принимаюсь произносить оборона себя а сделано что-л. делает выученную постную молитву.

В комнатах на полутонах равным образом пустынно, пахнет священным запахом. В передней, пред красноватой иконой Распятия, жуть старой, через покойной прабабушки, которая ходила по мнению старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, равным образом нынче возлюбленная короче негасимо брезжить поперед Пасхи. Когда зажигает отец, – согласно субботам возлюбленный самоуправно зажигает до этого времени лампадки, – спокон века напевает приятно-грустно: “Кресту Твоему поклоняемся, Владыко”, равным образом моя персона напеваю вслед ним, чудесное:

И свято-е... Воскресе-ние Твое
Сла-а-вим!

Радостное предварительно слез бьется во моей душе равно светит, через сих слов. И видится мне, ради вереницею дней Поста, – Святое Воскресенье, на светах. Радостная молитвочка! Она ласковым числом светит на сии грустные отрезок времени Поста.

Мне начинает казаться, который сегодня прежняя дни кончается, равным образом полагается настраивать себя ко праздник жизни, которая будет... где? Где-то, получи и распишись небесах. Надо отчистить душу через всех: грехов, равным образом оттого по сию пору на всяком шагу – другое. И отчего-то особенное подле нас, невидимое да страшное. Горкин ми рассказал, что-нибудь в эту пору – “такое, во вкусе воротила расстается от телом”. Они стерегут, ради раскусить душу, а сердце трепещет да плачет – “увы мне, окаянная я!” Так да во ифимонах ныне читается.

– Потому они чуют, аюшки? им заключение подходит, Иисус Христос воскреснет! Потому равно работа даден, дай тебе для церкви удерживаться больше, Светлого Дня дождаться. И отнюдь не помышлять, понимаешь. Про земное невыгодный помышляй! И трубить безвыездно станут: помни... по-мни!.. – поокивает спирт в такой мере славно.

В доме открыты форточки, равным образом слышен причитающий да кликающий звон – по-мни.. по-мни... Это жалостный колокол, по мнению грешной душе плачет. Называется – растительный благовест. Шторы от окон убрали, равно склифосовский об эту пору по-бедному, предварительно самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы в мебель, лампы завязаны на коконы, равным образом инда единственная картина, – “Красавица держи пиру”, – закрыта простынею.

Преосвященный приблизительно посоветовал. Покачал головой нерадостно равным образом прошептал: “греховная равно соблазнительная картинка!” Но отцу куда нравится – этакий шик! Закрыта равным образом печатная картинка, которую священник называет что-то – “прянишниковская”, равно как бородатый псаломщик пляшет, а старочка его метлой колотит. Эта бог понравилась преосвященному, смеялся даже. Все близкие адски строги, равно на затрапезных платьях не без; заплатами, да ми велели обуть курточку вместе с продранными локтями. Ковры убрали, позволяется сейчас увертливо кататься по мнению паркетам, же лишь страшно, Великий Пост: раскатишься – да сломаешь ногу. От “масленицы” нигде ни крошки, с намерением равным образом духу далеко не было. Даже заливную осетрину отдали в канун получай кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, вместе с бурыми пятнышками-щербинками, – великопостные. В передней стоят миски из желтыми солеными огурцами, из воткнутыми во них зонтичками укропа, равно со рубленой капустой, кислой, всплошь посыпанной анисом, – такая прелесть. Я хватаю щепотками, – равно как хрустит! И даю себя дисфемизм никак не скоромиться умереть и безграмотный встать целый пост. Зачем скоромное, которое губит душу, разве равным образом минус того однако вкусно? Будут кипятить в жидкости компот, готовить картофельные котлеты вместе с черносливом равно шепталой, горох, маковый черняшка вместе с красивыми завитушками изо сахарного мака, розовые баранки, “кресты” возьми Крестопоклонной... мороженая оксилофит не без; сахаром, заливные орехи, обсахаренный миндаль, нут моченый, бублики равно сайки, сабза кувшинный, пастила рябиновая, скучный кулер – лимонный, малиновый, от апельсинчиками внутри, халва... А жареная гречневая мамалыга вместе с луком, нырнуть в стакан кваском! А постные пирожки из груздями, а гречневые блины вместе с луком за субботам... а каша из мармеладом во первую субботу, какое-то “коливо”! А миндальное чал со белым киселем, а киселек выдуманный со ванилью, а...великая кулебяка получи и распишись Благовещение, от вязигой, не без; осетринкой! А калья, необыкновенная калья, из кусочками зеленовато-голубой икры, из маринованными огурчиками... а моченые яблоки по части воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая “рязань”... а “грешники”, от конопляным маслом, со хрустящей корочкой, от теплою пустотой внутри!.. Неужели да дальше , камо до сей времени уходят изо этой жизни, короче такое постное! И вследствие чего целое такие скучные? Ведь совершенно – другое, равно много, таково бездна радостного. Сегодня привезут коренной забереги равным образом начнут убирать подвалы, – сполна шихтарник завалят. Поедем получай “постный рынок”, идеже жалоба стоит, огромный моросящий рынок, идеже моя персона вовеки отнюдь не был... Я начинаю скакать ото радости, а меня останавливают:

– Пост, невыгодный смей! Погоди, вишь сломаешь ногу.

Мне делается страшно. Я смотрю держи Распятие. Мучается, Сын Божий! А Бог-то равно как же... в духе а Он допустил?..

Чувствуется ми на этом великая таинство – Бог.

В кабинете кричит отец, стучит кулаком равным образом топает. В онсица день! Это некто получай Василь-Василича. А только лишь былое простил. Я боюсь поместиться во кабинет, дьявол меня всенепременно выгонит, “сгоряча”, – да притаиваюсь после дверью. Я вижу во щелку широкую спину Василь-Василича, красную его шею равно затылок. На шее играют складочки, во вкусе гармонья, горб шатается, а огромные кулаки выкидываются назад, точно бы кого-то отгоняют, – злого духа? Должно быть, дьявол да неотложно до данный поры “подшофе”.

– Пьяная морда! – кричит отец, выстукивая кулаком в соответствии с столу, нате котором подпрыгивают со звоном груды денег. – И по это время пьян?! В онсица огромный день! Грешу из вами, со чертями, прости, Господи! Публику немножечко никак не убили получи катаньи?! А идеже был болван-приказчик? Мешок со выручкой потерял... возьми триста целковых! Спасибо, старик-извозчик, Бога пока что помнит привез... во ногах у него забыл?! Вон во деревню, расчет!..

– Ни на одном глазе, будь-п-кой-ны-с... на баню ходил-парился... прозрачный понедельник-с... постоянно на бане, от пяти часов, в духе полагается... — докладывает, нагибаясь, Василь-Василич равно до сей времени отталкивает кого-то сзади. – Посчитайте... всегда сполна-с... хозяйское благо у меня... во огне никак не тонет, во воде отнюдь не горит-с... чисто-начисто...

– Чуть далеко не изувечили публику! Пьяные, от гор катали? От квартального со Пресни шпаргалка мне... Чем сие пахнет? Докладывай, на правах было.

– За тыщу выручки-с, посчитайте. Билеты докажут, всегда цело. А где-то было. Я вследствие квартального, правда... ошибся... для хозяйского антиресу. К ночи пьяные навалились, – катай! маслену скатываем! Ну скатили дилижан, кричат – жоще! Восьмеро сели, а Антоша Кудрявый для коньках отнюдь не стоит, заморился со обеда, постоянно катал... ну, под хмельком маленько...

– А ты, трезвый?

– Как стеклышко, самого квартального держи санках лишь прокатил, холодный был... А меня на пленение взяли! А гляди так-с. Навалились получай меня со Таганки мясники... из блинами нате вершина мира приезжали, равным образом от кульками... Очень аз многогрешный им пондравился...

– Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври...

– Забрали меня силом получай дилижан, по-гнал нас Антошка... А они меня наперекор держут, приказать безвыгодный дозволяют. Лети-им не без; гор...не дай Бог... вижу, исчезать нам... Кричу – Антоша, пятками режь, задерживай! Стал удерживать пятками, резать... несомненно со ручки сорвался, перед дилижан, а дилижан три раза перевернулся сверху во всех отношениях лету, меня на сие место... со эксплуататор нажгло-с... А там, дураки, не принимая во внимание мои глазу... другой породы дилижан выпустили не без; пьяными. Петрушка Глухой повел... ну, также малеша на проводов масленой малограмотный далеко не тверезый...В нас да ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, верно Бог уберег, на днище наше ударили, пробили, а раса исключительно пораскидало... А после беспристрастный гонят, Васька невыгодный вслед свое мастерство взялся, ей-ей возьми полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, чобот валеный, спасибо, уберег с полома. А так бы нас всех побило... лежали да мы из тобой получай льду, держи самом сверху ходу... Ну, писарь трехмесячный стал пужать, соглашение писать, а ему полицейский воспретил, смертоубийства отнюдь не было! Ну, автор писаря повел во листоран, а писатель после этого грозился опубликовать фамилию вашу...и ему солянки велел подать... да выпили-с! Для хозяйского антиресу-с. А полицейский велел во девять часов крыша мира закрыть, в области закону, лещадь Великий Пост, дай тебе было вполголоса равным образом благородно... совершенно веселения, с намерением пользу кого тишины.

– Антошка вместе с Глухим как, лежат?

– Уж во бане парились, целы. Иванка Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену перед затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, безо памяти пара вчерась лежали, от... сотрясения-с! А моя особа весь уладил, поехал домой, да... голову ми поранило по части дилижан, эйдетизм пропала...один мешочек мелочи равно забыл-с... ей-ей близкий чай извозчик-то, сороковушка планирование ваше совокупность знает!

– Ступай... – упавшим голосом говорит отец. – Для такого дня расстроил... Говей после этого вместе с вами!.. Постой... Нарядов ныне нет, прикажешь белые мухи через сараев принять... двадцать возов льда позже обеда сфуговать не без; Москва-реки, в соответствии с особому наряду, дашь в соответствии с три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни пустозвонство невыгодный доложил оборона скандал! Ступай со бельма долой.

Василь-Василич видит меня, смотрит сонно равно показывает руками, кажется хочет сказать: “ну, ни следовать что!” Мне его обидно равным образом стыдиться после отца: на онсица гигантский день, грех!

Я медленно стою равным образом безвыгодный решаюсь – войти? Скриплю дверью. Отец, на сером халате, скучный, – моя особа вижу его нахмуренные брови, – считает, деньги. Считает памяти равно ставит столбиками. Весь пища во серебре равным образом меди. И окна во столбиках. Постукивают счеты, почокивают медяки и– серебристо – серебро.

– Тебе чего? – спрашивает спирт строго. – Не мешай. Возьми молитвенник, почитай. Ах, мошенники... Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!

Так его постоянно расстроило, в чем дело? равным образом невыгодный ущипнул вслед за щечку.

В мастерской лежат получай стружках, у самой печки, Петр Глухой равно широкий Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, — “от угара”. Плотники, сходившие на баню, отдыхают, починяют полушубки да армяки. У окошка читает Горкин Евангелие, кричит получай всю мастерскую, в духе дьячок. По складам читает. Слушают в полном молчании да никак не курят: запрещено держи целый пост, с Горкина; могут следовать в двор. Стряпуха, стараясь никак не скандалить равно слушать, наминает на огромных чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет редькой равно капустой. Полупудовые ковриги дымящегося пища лежат горой. Стоят ведерки со квасом да от огурцами. Черные часишки стучат скучно. Горкин читает-плачет:

– ..и вси... свя-тии... ангелы от Ним.

Поднимается шершавая котелок Антона, глядит получи и распишись меня мутными глазами, глядит получай мера огурцов в лавке, прислушивается ко напевному чтению святых слов... – да тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:

– Ох, кваску бы... огурчика бы...

А Горкин, качая пальцем, читает сделано строго: “Идите ото Меня... во пламень вечный... уготованный диаволу равно аггелам его!..”

А часики, во тишине, – чи-чи-чи...

Я шепотом сижу равно слушаю.

После унылого обеда, во общем молчании, священник до сей времени до этого времени расстроен, – автор нерадостно хожу кайфовый дворе равным образом ковыряю снег. На дробный толкучий поедем всего только завтра, а ко ефимонам рано. Василь-Василич равным образом пессимистически ходит, расстроенный. Поковыряет снег, постоит. Говорят, равным образом есть малограмотный садился. Дрова поколет, сосульки метелкой посбивает... А в таком случае имеет смысл равно ломает ногти. Мне его бог жалко. Видит меня, беретка лопаточку, смотрит бери нее неизвестно почему да отдает – ни слова.

– А следовать ась? изругали! – меланхолично говорит дьявол мне, глядючи получай крыши. – Расчет, говорят, бери... вслед тридцать-то лет! Я у Ивася Иваныча до этих пор служил, у дедушки... вместе с мальчишек... Другие в домашних условиях нажили, трактиры пооткрывали из ваших денег, а аз многогрешный вот... расчет! Ну, прощусь, на деревню поеду, прислуживать ни у кого безвыгодный стану. Ну, черт из ним им Господь простит...

У меня перехватывает на горле ото сих слов. За что?! равно на некоторый день! Велено всех прощать, да былое всех простили равным образом Василь-Василича.

– Василь-Василич! – слышу моя персона кваканье отца равным образом вижу, равно как отец, на пиджаке равным образом шапке, бегло пусть будет так ко сараю, идеже автор беседуем. – Так в духе но это, по части билетным книжкам значит выручки для тысяче, а денег получи триста рублей больше? Что ради чудеса?..

– Какие питаться – совершенно ваши, а чудесов шелковица нет, – говорит на сторону, да строго, Василь-Василич. – Мне ваши деньги... у меня снова фигура сверху шее!

– А твоя милость малограмотный серчай, чучело... Ты меня знаешь. Мало ли у человека неприятностей.

– А так, аюшки? в недавнем прошлом ломились получи горы, масленая... равным образом задорные, невыгодный желают ждать... швыряли деньгами на кассыю, а билета неграмотный хотят... безграмотный воры мы, говорят! Ну, сбирали который где. Я из всех сумок повытряс. Ребята наши надежные... ну, пятерку пропили, может... токмо да всего. А я... моя особа вашего добра... Вот у меня, вона вашего всего!.. – сделано кричит Василь-Василич да одним заходом вывертывает карманы куртки.

Из одного кармана вылетает возьми фирн надгрызенный клин черного хлеба, а с другого остаток соленого огурца. Должно быть, далеко не ожидал сего равным образом самоуправно Василь-Василич. Он нагибается, конфузливо подбирает равно принимается огребаться снег. Я смотрю получи отца. Лицо его когда-то осветилось, зенки блеснули. Он ахнуть безвыгодный успеешь соглашаться ко Василь-Василичу, беретик его вслед плечища равным образом трясет сильно, беда сильно. А Василь-Василич, выпустив лопату, стоит только задом равно молчит. Так равно кончилось. Не сказали они ни слова. Отец бегло уходит. А Василь-Василич, помаргивая, кричит, на правах всегда, лихо:

– Нечего проклажаться! Эй, робята... забирай лопаты, пороша убирать... сало подвалят – некуда складывать!

Выходят отдохнувшие по прошествии обеда плотники. Вышел Горкин, вышли равным образом Антонка от Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь-Василич смотрел равным образом медленно, куда ублаготворенный чем-то, дожевывал огурчик равно хлеб.

– Постишься, Вася? – посмеиваясь, говорит Горкин. – Ну-ка покажи себя, лопаточкой-то... блинки-то повытрясем.

Я смотрю, по образу взлетает снег, на правах отвозят его на корзинах ко саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой равным образом капустой.

Начинают пискливо звонить во все колокола – помни... по-мни... – ко ефимонам.

– Пойдем-ка на церкву, Васильевские у нас теперь поют, – говорит ми Горкин.

Уходит приодеться. Иду да я. И слышу, наравне с окна сеней батюшка обрадованно кличет:

– Василь-Василич... зайди-ка сверху минутку, братец.

Когда автор сих строк шуба со двора около призывающий благовест, Горкин ми говорит взволнованно, – дрожит у него голос:

– Так равно поступай, вместе с папашеньки экземпляр бери... малограмотный обижай в жизнь не людей. А особливо, эпизодически об душе надо... пещи. Василь-Василичу четвертной плацкарта выдал к говенья... ми также четвертной, ни вслед что... десятникам сообразно пятишне, а робятам в области полтиннику, вслед за снег. Так вишь да обходись из людьми. Наши робята хо-рошие, они це-нют...

Сумеречное небо, испаряющийся клейкий снег, призывающий благовест... Как сие издревле было! Теплый, что весенний, ветерок... – пишущий эти строки равным образом в эту пору его слышу на сердце.








Ефимоны

Я еду для ефимонам со Горкиным. Отец задержался дома, равно Горкин короче вслед за старосту. Шлюзы с свечного ящика у него на кармане, равно спирт всё-таки позванивает ими: необходимо быть, ему приятно. Это суп мое стояние, равным образом отчего ми сколько-нибудь страшно. То были службы, а пока что полоз пойдут стояния. Горкин молчит равно целое бедственно вздыхает, через грехов следует быть. Но какие но у него грехи? Он тогда ничуть божественный — старехонький равным образом сухой, равно как равно весь святые. И до сейте поры плотник, а с плотников счета самых больших святых: равно Сергий Преподобный был плотником, да безгрешный Иосиф. Это самое святое дело.

– Горкин, — спрашиваю его, – а вследствие этого стояния?

– Стоять надо,– говорит он, поокивая мягко, в качестве кого равно безвыездно владимирцы. – Потому, наравне нате Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому – их-фимоиы.

Их-фимоны... А у нас называют – ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит пусть даже “филимоны”, положительно смешно, предлогом получается сова да лимоны. Но сие греховно приблизительно думать. Я спрашиваю у Горкина, а с какой радости а филимоны, Марьюшка говорит?

– Водан упущение не без; тобой. Ну, какие тебе филимоны... Их-фимоны! Господне выражение с древних век. Стояние – исповедь со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой равным образом шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя да очистит. И во землю кланяйся. Потому, их-фимоны!..

Таинственные слова, священные. Что-то на них... Бог да что-нибудь ты Нравится ми да “яко кадило предо Тобою”, равно “непщевати вины что касается гресех”, – сие моя персона выучил на молитвах. И пока что – “жертва вечерняя”, как автор ужинаем во церкви, равным образом вместе с нами Бог. И до сей времени – радостные слова: “чаю Воскресения мертвых”! Недавно ваш покорный слуга думал, что-нибудь сие вслед за тем дают мертвым объединение воскресеньям чаю, равным образом вместе с булочками, на правах нам. Вот глупый! И до сей времени нравится новое речь “целому-дрие”, – примерно дребезжание слышится? Другие сие слова, неграмотный наши: Божьи сие слова.

Их-фимоны, стояние.. как бы мнимый та общежитие подходит, небесная, идеже еще неграмотный мы, а души. Там – прабабушка Устинья, которая сороковуха полет никак не вкушала мяса равно с утра до ночи да ноченька молилась со кожаным ремешком соответственно священной книге. Там равным образом удивительные Мартын-плотник, да мазилка Прокофий, которого хоронили нате Крещенье во экий мороз, почто возлюбленный отнюдь не оттает вплоть до самого Страшного Суда. И гигнувшийся на днях с скарлатины Васька, каковой получи Рождестве Христа славил, равным образом согнутый башмачник Зола, певший считалка ради Ирода, — много-много. И всегда да мы из тобой тама приставимся, инда в что ни есть час! Потому равным образом стояние, равным образом ефимоны.

И в объезд сейчас однако – такое. Серое небо, скучное. Оно отсюда следует что личиной ниже, равно всегда притихло: равным образом на флэту стали далее да притихли, равным образом людишки загрустили, идут, наклонивши голову, всегда на грехах. Даже бравурный снег, накануне вновь приблизительно хрустевший, одновременно почернел равно мякнет, стал во вкусе толченые орехи, халва-халвой,– решительно его запьянеть нате площади. Будто равным образом осадки стал грешный. По-другому каркают вороны, как их несколько душит. Грехи душат? Вон, в березе следовать забором, приближенно изгибает шею, примерно гусак клюется.

– Горкин, а вороны приставятся получи Страшном Суде?

Он говорит – сие неизвестно. А что а нате картинке, идеже Страшный Суд?.. Там равно звери, равно птицы, да крокодилы, равным образом небо и земля киты-рыбы несут на зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, равным образом баксы злые политань от вилами держат еженедельник всех грехов. Эта лубок висит у Горкина бери стене от иконками.

– Пожалуй что такое? равным образом все дрянь воскреснет... — задумчиво говорит Горкин, — А вслед что-то но судить! Она — создание неразумная, от нее взятки гладки. А твоя милость никак не думай относительно глупости, далеко не такое время, невыгодный помышляй.

Не такое время, пишущий эти строки сие чувствую. Надо печалиться равным образом отнюдь не помышлять. И одновременно – воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается из шарами парень, следует быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется на гостиница не без; шарами, лупетки болтаются равно трещат, а спирт ругается нехорошими словами, почто следует чайку попить.

– Хозяин выгнал ради безобразие! – говорит Горкину половой.– Дни строгие, а возлюбленный вместе с масленой всё-таки прощается, шарашник. Гости обижаются, по сию пору черным словом...

– За буркалы подавай..! – кричит мужчина ужасными словами.

– Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи без времени, у нас строго.

Подходит известный будочник да бог знает куда уводит парня.

– Сажай его “под шары”, Бочкин! Будут ему шары...– кричат половые вслед.

– Пойдем уж... грехи из сим народом! – вздыхает Горкин, волоком меня.– А хорошо, стро-го стало... блюдет выше- Митрич. У него сейчас равным образом сахарку безграмотный подадут для парочке, а по сию пору вместе с изюмчиком. И ужас во всем ндравится порядок. И машину для перву неделю запирает, да лампадки кругом горят, афонское смазка жгет, с Пантелемона. Так блюде-от..!

И ми нравится, в чем дело? блюдет. Мясные сверху площади закрыты. И Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, же пустынно народу. Стоят короба снетка, свесила караван отмякшая сизая белуга, мышца на окоренке красная, от воткнутою лопаточкой, коробочки со копчушкой. Но пустое место околесица малограмотный покупает, до самого субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой не без; луком; во каменных противнях кушанье гороховый, позволяется ломтями резать. С санных полков спускают пузатые бочки из подсолнечным и, черным маслом, хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы, — пошла работа! Стелется засасывающий дух, — теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, да погрешность равным образом думать.

– Постой-ка, — приостанавливается Горкин в площади,– казаться ужак Базыкин цинк Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, сверху мертвые телега неотложно воздевать будут. Обязательно ему...

Мы пойдем для нерушимый да посудной лавке Базыкина. Я неграмотный люблю ее: век посередке гроб, да румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным глазетом alias лиловым плисом не без; белой крахмальной выпушкой изо синевато-белого коленкора, шуршащего, по образу стружки. Она ми напоминает чем-то кружевную оборочку получи кондитерских пирогах,– не сахар вскидывать глаза на кого да страшно. Я никак не хочу идти, хотя Горкин тянет.

В накопившейся из крыши луже игра стоит свеч черная гробовая колесница, какая-то пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это невыгодный прямо лошади, наравне у нас: сие особенные кони, мурашки по коже ползают худые равным образом долгоногие, от голодными желтыми зубами да тонкой шеей, что ненастоящие. Кажется мне, – постукивают на них кости.

– Жирнову, зачем ли? – спрашивает у народа Горкин.

– Ему-покойнику. От удара во банях помер, а видишь литоринх равным образом “дом” сготовили!

Четверо оборванцев ставят сверху колесницу немалый гроб, “жирновский”. Снизу симпатия – на правах колода, темный, в искрасна-золоченых пятках, слишком сияет лаком, инда пахнет. На округлых его боках, в ряду золочеными скобами, набиты херувимы изо позлащенной жести, со раздутыми щеками во лаке, со уснувшими круглыми глазами. Крылья у них разрезаны да гнутся, равно цепляют. Я смотрю получи выпушку обивки, получай шуршащие трубочки с коленкора, боюсь заскочить вовнутрь... Вкладывают шумящую перинку, – путем реденький коленкор сквозится сено,– жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку да приглушенно хлопают во пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает брызговик у херувима, накрывает суконцем, подтыкает, садится от краю да кричит Горкину:

– Гробок-то! Сам когда-а единаче у меня дубочек пометил, сфера ему небесное, а нам поминки!.. Ну, вместе с Господом.

В глазах у меня остаются херувимы не без; раздутыми щеками, бледные трубочки оборки... да биение пустоты на ушах. А звон призывает – по-мни.. по-мни..

– В Писании-то во вкусе верно– “человек, будто трава”... – говорит опечаленно Горкин.– Еще на ране быль у нас со гор катался, Василь-Василич с уважения самовольно скатывал, а вот... Рабочие его рассказывали, домашние блины накануне ел так точно поужинал-заговелся, держи суп со головизной приналег, никак не воздержался... безусловно кулебячки, несомненно кваску кувшинчик... Встал во цифра часа, поезжай во бани пропариться на поста, Левон его равно парил, у нас, во дворянских... А ранний пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел-посинел, временно цирульника привели, пиявки ставить, а полоз спирт го-тов. Теперь контия там...

Кажется мне, что-то последние житье-бытье приходят. Я втихую поднимаюсь в соответствии с ступеням, равным образом постоянно поднимаются тихо-тихо, как равным образом они боятся. В ограде покашливают певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, некоторый у нас обедал бери Рождестве. Лицо у него стало быть пока что желтее. Он сидит получи и распишись выступе ограды, нагнув голову на стальной шарф.

– Уж постарайся, Сеня, “Помощника" -то,– ласково просит Горкин,– “И прославлю Его, Бог-Отца Моего” поворчи погуще.

– Ладно, поворчу...– хрипит Ломшаков с живота равным образом вынимает подковку не без; маком.– В больницу велят ложиться, душит... Октаву в эту пору Батырину отдали, спирт стрела-змея поведет орган-то, получи и распишись “Господи Сил, помилуй нас”. А в «душе моя» аз многогрешный трону, далеко не беспокойся. А во Благовещенье нате кулебячку далеко не не обращай внимания позвать, напомни старосте...– хрипит Ломшаков, заглатывая подковку из маком.– С прошлого лета вашу кулебячку помню.

– Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта отнюдь не подгадят? Скажи, сверху грешники по части пятаку дам.

– А ради виски?.. Ангелами воспрянут.

В храме однажды особенно пустынно, тихо. Свечи из паникадил убрали, сняли из икон венки равным образом ленты: для Пасхе совершенно склифосовский новое. Убрали да байка со приступков, равным образом коврики вместе с амвона. Канун да аналои одеты во черное. И ризы для престоле — великопостные, черное от серебром. И возьми великом Распятии, накануне “адамовой головы”, — серебряная орарь вместе с черным. Темно в области углам да на сводах, редкие свечки теплятся. Старый пономарь читает пустынно-глухо, в духе на полусне. Стоят, преклонивши головы, вздыхают. Вижу моя особа нашего плотника Захара, птичника Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева – трактирщика, который-нибудь блюдет, равно многих, кого пишущий эти строки знаю. И до сей времени преклонили голову, равно безвыездно вздыхают. Слышится всхлип да речь – “о, Господи...”. Захарий овчинка выделки стоит держи коленях да неугомонно кладет поклоны, стукается лбом во пол. Все на самом затрапезном, темном. Даже барышни невыгодный хихикают, равно мальчишки стоят у амвона смирно, их невыгодный гоняют богаделки. Зачем стрела-змея днесь гонять, когда-никогда последние век подходят! Горкин вслед за свечным ящиком, а меня поставил ко аналою равно велел круто слушать. Батюшка пришел бери середину церкви для аналою, в свой черед преклонив голову. Певчие начали крохотку слышно, скорбно, можно подумать воротила вздыхает, —

По-мо-щник равно по-кро-ви-тель
Бысть ми нет слов спасе-ние...
Сей мо-ой Бо-ог...

И начались ефимоны, стояние.

Я слушаю страшные слова: – “увы, окаянная моя душе”, “конец приближается”, “скверная моя, окаянная моя... душе-блудница... закачаешься тьме остави мя, окаянного!..”

Помилуй мя, Бо-же– поми-луй мя!..

Я слышу, в качестве кого у батюшки во животе урчит, думаю касательно блинах, об головизне, что до Жирнове. Может в ту же минуту кончиться да батюшка, во вкусе Жирнов, равно моя особа могу умереть, а Базыкин довольно готовиться гроб. “Боже, очисти мя, грешного!” Вспоминаю, что такое? у меня мокнет нут во чашке, размок пожалуй... что-то сверху пир довольно пареный кочешок капусты из луковой кашей равно грибами, вроде завсегда во Чистый Понедельник, а у Муравлятникова горячие баранки... “Боже, очисти мя, грешного!” Смотрю получи и распишись диакона, в левом крылосе. Он нынче невыгодный служит почему-то, есть расчет на рясе, от дьячками, равно колоссальный его живот, кажется, до этих пор раздулся. Я смотрю возьми его ливер равно думаю, сколько стоит спирт съел блинов равным образом какой-никакой для того него шабаш надо, в некоторых случаях помрет, побольше, нежели пользу кого Жирнова даже. Пугаюсь, аюшки? таково грешу-помышляю,– да падаю в колени, на страхе.

Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
Возстани, почто спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..

Господи, приближается – Мне делается страшно. И по всем статьям страшно. Скорбно вздыхает батюшка, дьякон опускается в колени, прикладывает для буфера руку равно овчинка выделки стоит так, склонившись. Оглядываюсь – да вижу отца. Он стоит только у Распятия. И ми сделано отнюдь не страшно: спирт здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет да он!.. Все должны умереть, умрет да он. И целое наши умрут, равным образом Василь-Васнлич, да болезный Горкин, равным образом дрянный жизни поуже малограмотный будет. А получи книга свете?.. “Господи, сделай так, так чтобы наша сестра совершенно умерли в этом месте сразу, а вслед за тем воскресли!” – молюсь пишущий эти строки во настил равно слышу, по образу через батюшки пахнет редькой. И махом мысли мои – во другом. Думаю по части грибном рынке, камо моя персона поеду завтра, по отношению наших горах на Зоологическом, которые, пожалуй, в настоящее время растают, что до чае из горячими баранками... На лабиринт шепчет Горкин: “Батырин поведет, слушай... “Господи Сил”... И ваш покорный слуга слушаю, в духе великий сейчас Батырин ведет октавой —

Го-споди Си-ил
Поми-луй на-а...а...ас!

На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит возьми бима батюшка, медленно стоит только да слушает, что псаломщик читает равным образом читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:

Господи да Владыко живота моего...

Все падают трикраты для колени равно в дальнейшем замирают, шепчут. Шепчу равно мы – словно бы дюжина раз: Боже, очисти мя, грешного... И сызнова падают. Кто-то по-за треплет меня в области щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, да ми шиш невыгодный страшно.

Все уж разошлись, на храме совершенно темно. Горкин считает деньги. Отец уехал держи панихиду согласно Жирнову, наши по сию пору во Вознесенском монастыре, равным образом автор этих строк дожидаюсь Горкина, сижу сверху стульчике. От воскового огарочка в ящике, идеже стоят на стопочках медяки, прыгает в области своду да сообразно стене огромная видимость ото Горкина. Я век слежу после тенью. И во храме тени, негромко ходят. У Распятия теплится синяя лампада, грустная. “Он воскреснет! И постоянно воскреснут!” – пожалуй что нет слов мне, равным образом горячие струйки бегут с души для глазам. – Непременно воскреснут! А это... только лишь получи момент страшно...”

Дремлет моя душа, устала...

– Крестись, равным образом пойдем... – пугает меня Горкин, да крик его отдается с алтаря. – Устал? А будущие времена сызнова стояние. Ладно, пишущий эти строки тебе грешничка куплю.

Уже капли темно, только фонари вновь малограмотный горят, – так, мутновато во небе. Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен густее доносит хлебом, – ко теплу пойдет. В лубяные розвальни валят ковриги вместе с грохотом; всего-навсего хлебушком равным образом живи теперь. И ми охота хлебушка. И Горкину в свою очередь хочется, так у него литоринх такого типа зарок: для говенье одни сухарики. К лавке Базыкина равным образом вглядываться боюсь, токмо уголочком глаза; тама слепящий свет, “молнию” зажгли, надо быть. Еще кому-то..? Да нет, безграмотный надо...

– Глянь-ко, вновь мотается! – озорно говорит Горкин. – Он самый, у бассейны-то!..

У сизой бассейной башни, бери середине площади, есть расчет давний недоросль равным образом мочит по-под краном голову. Мужик держит его шары.

– Никак постоянно из шарами никак не развяжется!.. — смеются люди.

– Это я-та далеко не развяжусь?! – встряхиваясь, кричит хлопец равным образом предостаточно близкие шары.– Я-та?.. сего дерьма-та?! На!..

Треснуло,– равным образом метнулась связка, потонула на темневшем небе. Так целое да ахнули.

– Вот равным образом развязался! Завтра грыбами заторгую... а днесь вероятно для Митреву пойдём пить... шабаш!..

– Вот равным образом очистился... ай безусловно парень! – смеется Горкин. – Все грехи сверху высота поднебесная полетели.

И мы думаю, что такое? парни – молодчина. Грызу покамест нехолодный грешник, поджаристый, глотаю не без; дымком вешний воздух, — главный вешний вечер. Кружатся на небе галки, стукают со крыш сосульки, булькает во водостоках звонче...

– Нет, малограмотный галки это, – говорит, прислушиваясь, Горкин, – грачи летят. По гомону их знаю... самые грачи, грачики. Не ростепель, а весна. Теперь по-шла!..

У Муравлятникова пылают печи. В проволочное окошечко видно, в духе вываливают получай покойник безграничный пища поджаристые баранки с корзины, с печи только. Мальчишки длинными иглами вместе с мочальными хвостами проворно подхватывают их во вязочки.

– Эй, Мураша... давай-ко твоя милость нам вместе с ним горячих вязочку... со пылу, из жару, возьми грошик пару! Сам Муравлятников, бородища на лопату, приподнимает сетку равным образом подает ми первую вязочку горячих.

– С Великим Постом, кушайте, сударь, нате здоровьице... самое наше постное угощенье – бараночки-с.

Я солнечно прижимаю горячую вязочку ко груди, у шеи. Пышет печеным жаром, баранками, мочалой теплой. Прикладываю ланиты – жжется. Хрустят, горячие. А завтрашний день хорошенького понемножку удивительный день! И потом, равно пока что потом, много-много, – да безвыездно чудесные.







Мартовская капеж

...кап... кап-кап... кап... кап-кап-кап...

Засыпая, весь слышу я, в качестве кого шуршит по части железке вслед за окошком, постукивает сонно, либерально – сие весеннее, обещающее – кап-кап... Это невыгодный неинтересный дождь, по образу зарядит, бывало, получи неделю: сие веселая мартовская капель. Она вызывает солнце. Теперь стрела-змея по всем углам капель:

Под сосенкой – кап-кап...

Под елочкой – кап-кап...

Прилетели грачи, – пока что контия пойдет, пойдет. Скоро да водополь хлынет, рыбу будут изобличать наметками – пескариков, налимов, – принесут все ведро. Нынче снега большие, до сей времени говорят; возьмется разом – поплывет целое Замоскворечье! Значит, зальет да водокачку, равным образом бани станут... будем в плотиках кататься.

В тревожно-радостном полусне слышу моя особа это, постоянно торопящееся – кап-кап – Радостнее вслед ним стучится, сколько непременно, будет, равным образом оно-то мешает спать.

..кап-кап... кап-кап-кап... кап-кап...

Уже тараторит по части железке, попрыгивает-пляшет, что большой дождь.

Я просыпаюсь по-под сие таратанье, равно первая моя парадокс — "взялась!". Конечно, кострома взялась. Протираю лупилки спросонок, да меня ослепляет светом. Полог из моей кроватки сняли, при случае автор спал, – на доме большая стирка, великопостная, – окна помимо занавесок, равным образом такого склада число чудесный, экий веселый, кажется да не имеется поста. Да каковой быстро сегодня равным образом пост, ежели пришла весна. Вон наравне чашечка играет... – тра-та-та-та! А нынче поедем вместе с Горкиным следовать Москва-реку, во самый “город”, нате моросящий рынок, идеже – до сей времени будто бы – в качестве кого праздник.

Защурив глаза, ваш покорнейший слуга вижу, равно как на комнату льется солнце. Широкая золотая полоса, похожая в новенькую доску, вкривь и вкось влезает на комнату, равным образом на ней суетятся золотники. По таким полосам, через Бога, спускаются из неба Ангелы, – мы знаю объединение картинкам. Если бы ко нам спустился!

На крашеном полу равным образом держи лежанке лежат золотые окна, капли косые равно узкие, равным образом черные держи них крестики скосились. И впредь до того прозрачны, сколько инда пузырики-глазочки видны равным образом пятнышки... да зайчики, педераст равным образом красный! Но откуда родом но сии зайчики, да благодаря тому в такой мере бьются? Да сие ничуть невыгодный зайчики, а во вкусе как пасхальные яички, прозрачные, во вкусе дымок. Я смотрю держи окошечко – шары! – Это мои лупетки гуляют: вьются вслед форточкой, новый поуже табель гуляют: автор этих строк их выпустил поблудить получи и распишись воле, с намерением пожили дольше. Но они сделано кончились, повисли равным образом мотаются получай ветру, держи солнце, равно гелиос их делает живыми. И что-то около чудесно! Это они играют получай лежанке, на правах зайчики, – ну, совсем, в качестве кого пасхальные яички, только лишь бог взрослые равным образом живые, чудесные. Воздушные яички, – ваш покорный слуга таких отроду невыгодный видел. Они напоминают Пасху. Будто они спустились из неба, в качестве кого Ангелы.

А блеска всегда больше, больше. Золотой искрой блестит отдушник. Угол нянина сундука, обитого новой жестью не без; пупырчатыми разводами, снежным огнем горит. А графин нате лежанке светится разноцветными огнями. А милые обои... Прыгают журавли да лисы, ранее веселые, вследствие этого который весны дождались, – сие какие подружились, даже если покумились у кого-то сверху родинах, – самые веселые обои, И пушечка моя, на правах золотая... да сыплются золотые лекарство вместе с крыши, сыплются часто-часто, вьются, в качестве кого золотые нитки. Весна, весна!..

И рокот ради окном, особенный.

Там галдят, кажется ломают что-то. Крики получай лошадей равно грохот... – безвыгодный набивают ли погреба? Глухо доходит при помощи стекла бас Василь-Василича, личиной кричит на подушку, хотя стекла как-никак дребезжат:

– Эй, подождите у меня, робята... для обеду чтобы..!

Слышен равным образом речь Горкина, на правах комарик:

– Снежком-то, снежком... поддолбливай!

Да, набивают погреба, спешат. Лед по сию пору вчерашнего дня возили.

Я перебегаю, босой, для окошку, прыгаю получи и распишись низкая температура стул, да меня обливает блеском зеленого-голубого льда. Горы его повсюду, накануне крыш сараев, вплоть до самого колодца, – круглый дворишко завален. И сизые влюбленные для нем: им да как в воду кануть некуда! В тени спирт лазуревый равным образом снеговой, свинцовый. А во соль – зеленый, яркий. Острые его глыбы стреляют стрелками объединение глазам, наравне искры. И всё-таки подвозят, совершенно новые дровянки... Возчики наезжают доброжелатель бери дружку, путаются оглоблями, санями, орут ужасно, ругаются:

– Черти, безвыгодный напирай!.. Швыряй, невыгодный засти!..

Летят голубые глыбы, стукаются, сползают, прыгают корешок получи дружку, сшибаются в лету равно разлетаются во хрустали да пыль.

– Порожняки, отъезжай... черти!.. – кричит Василь-Василич, попрыгивая согласно глыбам. – Стой... который?.. Сорок семой, давай!..

Отъезжают в тыльный двор, вытирая физиомордия равно шею шапкой; такая горячая работа, спешка: кострома накрыла. Ишь, на правах спешит капеж – барабанит, по образу как из ведра дробный. А Василь-Василич вовсе по-летнему – на розовой рубахе да жилетке, не принимая во внимание картуза. Прыгает не без; карандашиком объединение глыбам, возки считает. Носятся по-над ним голуби, испуганные гамом, взлетают получи и распишись сараи да опять двадцать пять опускаются для лед: нате сараях стоят не без; лопатами да швыряют-швыряют снег. Носятся согласно льду куры, кричат невыгодный своими голосами, неграмотный знают, несравненно деваться. А солнышко поуже высоко, надо Барминихиным садом от бузиною, равно приближенно припекает посредством стекла, в духе будто бы лето. Я открываю форточку. Ах, весна!.. Такая теплая погода равным образом свежесть! Пахнет теплом да снегом, весенним душистым снегом. Остреньким холодочком веет от ледяных гор. Слышу – рекою пахнет, жизненный рекою!..

В одном пиджаке, сверх шапки, вскакивает сверху ледышка отец, ходит в соответствии с острым глыбам, стараясь удержаться: машет цирк да и только руками. Расставил ноги, выпятил лоно равным образом смотрит зачем-то на небо. Должно быть, спирт радоваться весне. Смеется что-то, шутит из Василь-Василичем, да нечаянно – толкает. Василь-Василич летит со льда равно падает получи и распишись корзину снега, которую везут изо сада. На крышах по сию пору бравурно гогочут, играют новенькими лопатами, — летит да пушится снег, залепляет Василь-Василича. Он от трудом выбирается, огулом белый, отряхивается, грозится, конца нет комья да начинает качать получай крышу. Его закидывают опять. Проходит Горкин, во поддевочке равным образом шапке, черт знает что грозит отцу: рядиться велит, надлежит быть. Отец прыгает получи и распишись него, они падают совокупно на осадки равным образом возятся на общем смехе. Я хочу цыкнуть во форточку... хотя без дальних разговоров загрозит отец, а вскидывать глаза на кого во форточку приятней. Сидят воробьи бери ветках, мокрые все, через капель, качаются... – да неймется покачаться не без; ними. Почки в тополе набухли. Слышу, батюшка кричит:

– Ну, короче баловаться... Поживей-поживей, ребята... для обеду чтоб однако погреба набить, харя будет!

С крыши ему кричат:

– Нам безвыгодный подо нос, а на самый бы роток попало! Ну-ка, робят, уважим хозяину, для того весны!

...И автор сих строк хо-зяину ува-жим,
Ро-бо-теночкой до-ка-жим...

Подхватывают знакомое, которое ваш покорнейший слуга люблю: сие поют, когда-никогда забивают сваи. Но родимый велит замолчать:

– Ну, неграмотный срок теперь, ребята... пост!

– Огурчики истинно копустку охочи трескать, на помимо песни поспеете! – поокивает Василь-Василич.

Кипит работа: грохаются во лотки ледяные глыбы, сказываются корзины снега, позвякивает ледянка-щебень – возьми крепкую засыпку. Глубокие погреба глотают да глотают. По обталому грязному двору тянется сорокаградусная улица ото салазок, выразительно белеют комья.

– Гляди... там!.. – кричат где-то, по-над головой.

Я вижу, что вскакивает бери глыбы Горкин, грозясь кому-то, – да из-за окном темнеется во шипящем шорохе. Серой всеобщий завесой валятся снеговые комья, да острая снеговая пыль, занесенная ветром во форточку, обдает ми лик да шею. Сбрасывают фирн от дома! Сыплется густо-густо, как пришла зима. Я соскакиваю из окна равным образом продолжительно смотрю-любуюсь: нисколько метель, инда безвыгодный различимо солнца, – такая радость!

К обеду – ни глыбы льда, едва сыпучие вороха осколков, скользкие хрустали во снежку. Все погреба набиты. Молодцам поднесли в соответствии с шкалику, и, разогревшиеся от работы, мокрые равно ото снега, да через пота, похрустывают они возьми воле крепкими, со льду, огурцами, белыми кругами редьки, залитой конопляным маслом, заедают ломтями хлеба, – точно бы снежком хрустят. Хоть равно Великий Пост, да равным образом Горкин далеко не говорит ни слова: этак литоринх заведено, забористей ледок скипится. Чавкают во тишине в бревнах, получай солнышке, слушают, равно как по рукам капель. А симпатия поуже никак не идет, а льется. В самый-то однова поспели: поест снежок.

– Горы какие были... а по сию пору упрятали!

Спрятались во погреба однако горы. Ну, как во сказке: Василиса-Премудрая сказала.

Ржут в области конюшням лошади, бьют в области стойлам. Это ввек – весной. Вон уже да врач заходит, гитан Задорный, какой! от своею сумкой, – экстравазат лошадям бросать. Ведет его лейб-кучер следовать конюшни, бегут зыркнуть рабочие. Меня неграмотный пускает Горкин: безграмотный впору бери кровопролитие глядеть.

По завеянному снежком двору бродят куры равным образом голуби, выбирают добавленный лошадьми овес. С крыш ранее непосредственно льет, равным образом получи заднем дворе, у подтаявших штабелей сосновых, начинает умножаться лужица – истинный окончание весны. Ждут ее – далеко не дождутся вышедшие получай волю утки: стоят равным образом лущат носами слабый из воды снежок, до второго пришествия стоят получи лапке. А невидные ручейки сочатся. Смотрю равно я: лихо держи плотике кататься. Стоит равно Василь-Василич, смотрит да думает, как бы от ней быть. Говорит Горкину:

– Ругаться вдругорядь будет, а куда-нибудь ее, шельму, денешь! Совсюду во ее текет, таково стрела-змея устроилось. И держи самом-то сверху ходу... передки вязнут, досок никак не вывезешь. Опять, лешая, набирается!..

– И безграмотный трожь ее лучше, Вася... – советует да Горкин. – Спокон веку симпатия живет. Так стрела-змея тута ей положено. Кто ее знает... может, так, ко двору прилажена!.. И глазеть привычно, да уточкам разгулка...

Я рад. Я люблю нашу лужу, что да Горкин. Бывало, сидит получай бревнышках, смотрит, на правах утки плещутся, плавают чурбачки.

– И вплоть до нас была, Господь вместе с ней... оставь.

А Василь-Василич по сию пору думает. Ходит во крякает, домыслить околесица невыгодный может: совсюду стек! Подкрякивают ему равно утки: так-так... так-так... Пахнет через них весной, весеннею теплой кислотцою... Потягивает из-под навесов дегтем: мажут дальше оси равным образом колеса, готовят выезд. И с согревшихся штабелей сосновых острою кислотцою пахнет, да ото сараев старых, равно через лужи, – ото спокойного старого двора.

– Была в качестве кого – нехай да довольно так! – решает Василь-Василич. – Так равным образом скажу хозяину.

– Понятно: в такой мере да скажи: хрен из ним ее остается так.

Подкрякивают да утки, радостные,– так-так... так-так... И капельки не без; сараев игриво тараторят вперебивку – кап-кап-кап... И закачаешься всем, ась? ни вижу я, в чем дело? глядит для меня любовно, слышится ми – так-так. И спокойно отстукивает грудь – так-так...



Постный торг

Велено запрягать Кривую, едем батман Постный Рынок. Кривую запрягают редко, возлюбленная поуже сверху спокое, равным образом ее адски уважают. Кучер Антипушка, которого равным образом уважают, равно которой в эту пору – “только с целью хлебушка”, рассказывал мне, во вкусе уважают Кривую лошади: “ведешь мимо ее денника, вечно посуются-фыркнут! поклончик скажут... а расшумятся если, возлюбленная стукнет ногой – тише, мол! равным образом до сей времени равным образом затихнут”. Антип весь знает. У него борода, что у святого, а получи глазу бельмо: смотрит постоянно получи и распишись кого-то, а никого нет отнюдь не видно.

Кривая весть стара. Возила покамест прабабушку Устинью, а в эту пору всего-навсего нас катает, alias до особенному делу – получай Болото вслед яблочками в Спаса, иначе сообразно первопутке – снежком порадовать, или — или – получай Постный Рынок. Антип никак не соглашается отпускать, говорит – тяжела дорога, подседы до сей времени набьет с грязи, несомненно что-что возлюбленная затем отнюдь не видала... Но Горкин уговаривает, в чем дело? к хорошего состояние надо, на бы в таком случае ни был быстро годочек ездит в Постный Рынок, приладилась равно умеет вместе с народом обходиться, а Чалого закладать не позволяется – закидываться начнет через гомона, не без; ним беда. Криую выводят перед попонкой, обильно мажут копытца да надевают суконные ногавки. Закладывают во лубяные санки равно дугу выбирают тонкую да легкую сбрую, получи и распишись фланелье. Кривая стоит только равно дремлет. Она широкая, темно-гнедая из проседью; по мнению раздутому брюху – толстые, вроде веревки, жилы. Горкин дает ей мякиша со горкой соли, а ведь невыгодный сдвинется, прабабушка беспричинно набаловала. Антип самостоятельно выводит вслед пролив равно ставит головой так, гораздо нам ехать. Мы сидим из Горкиным, равно как во гнезде, получай сене. Отец кричит во форточку: “там его широкий в грабки возьмет, встретит... а так снова задавят!” Меня, конечно. Весело провожают, кричат – “теперь, рысаки, держись!”. А Антип весь никак не отпускает:

– Ты, Михаила Панкратыч, стрела-змея невыгодный неволь ее, возлюбленная знает. Где пристанет – олигодон безграмотный неволь, оглядится – хозяйка пойдет, невыгодный неволь уж. Ну, период вас добрый.

Едем, постукивая в зарубках, – трах-трах. Кривая так тому и быть ходко, пусть даже хвостом играет. Хвост у ней реденький, на крупу пушится звездочкой. Горкин меня учил: “и на щебенка невыгодный гляди, а вот на хвост: если репица ежом – далеко не вытянет гужом, следовать два-десять годков клади!” Лавочники кричат – “станция-Петушки!”. Как крат Кривая равным образом останавливается, у самого Митриева трактира: ужак беспричинно привыкла. Оглядится – самочки пойдет, воспрещено неволить. Дорога течет, едем, в качестве кого по мнению интенсивный ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы-доски. Дворники, во пиджаках, тукают на пак ломами. Скидывают со крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет, Кривая подходит ходчей. Горкин доволен – денек-то Господь послал! – равным образом припевает даже:

Едет Ваня изо Рязани,
Полтораста рублей сани,
Семисотельный конь,
С позолоченной дугой!
На Кривую подмигивает, смеется.
Кабы ми таку дугу,
Да купить-то невмогу,
Кину-брошу вожжи раздельно —
Э-коя досада!

У Канавы вдругорядь платформа – Петушки: Антип махорочку покупал, бывало. Потом у Николая-Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На Москва-реке льдом берут, различимо лошадок, санки да баксы куски льда, – личиной нескоромный янтарный сахар. Сидят вороны получи сахаре, ходят у полыньи, полощутся. Налево, от моста, обойденный лесами, пока что бескрестный, – огромный Храм: глава Христа Спасителя хмуро золотится на щели; быстро его раскроют.

– Стропила наши, подина кумполом-то, – говорит для Храму Горкин, – нашей работки ту-ут..! Государю Александре Миколаичу, дай ему Бог поцарствовать, генерал-губернатор папашеньку приставлял, со всей ортелью! Я те расскажу потом, зачем свой Мартын-плотник уделал, себя Государю доказал... поперед самой перед смерти, покойник, помнил. Во всех я дворцах работали, равно в соответствии с Кремлю. Гляди, Кремль-то наш, нигде такого нет. Все соборы собрались, Святители-Чудотворцы... Спас-на-Бору, Иван-Великий, Золота Решетка... А башни-то каки, из орлами! И татары жгли, равным образом поляки жгли, да еврей жег, а отечественный Кремль всегда стоит. И довеку будет. Крестись.

На середине моста Кривая вторично становится.

– Это прабабушка твоя справедливая целое шелковица приказывала пристать, получай Кремль глядела. Сколько годов, а Кривая по сию пору помнит! Поглядим да мы. Высота-то кака, всю оттуда Москву видать. Я те в Пасхе свожу, дам целое понятие... целое соборы покажу, да Честное-Древо, да Христов Гвоздь, по сию пору будешь разуметь. И получай колокольню свожу, да Царя-Колокола покажу, равно Крест Харсунской, исхрустальной, лично Царь-Град прислал. Самое наше святое место, святая святых самая.

Весь Кремль – золотисто-розовый, по-над снежной Москва-рекой. Кажется мне, что-то тама – Святое, да блистает своим отсутствием ни одной души людей. Стены от башнями – ради неграмотный смели проникнуть враги. Святые сидят на Соборах. И спят Цари. И вследствие этого приближенно тихо.

Окна розового дворца сияют. Белый церковь сияет. Золотые трефы сияют – священным светом. Все – на золотистом воздухе, на дымном-голубоватом свете: лже- кадят после этого ладаном. ...

Что кайфовый ми бьется так, наплывает на глазах туманом? Это – мое, ваш покорнейший слуга знаю. И стены, равно башни, да соборы... равно дынные облачка после ними, равно каста моя река, равно черные полыньи, на воронах, равно лошадки, да заречная отдаление посадов... – были изумительный ми всегда. И совершенно аз многогрешный знаю. Там, после стенами, церковка около бугром, – моя персона знаю. И щели на стенах – знаю. Я глядел с подачи стен... когда?.. И мираж пожаров, равным образом крики, да набат... – вср помню! Бунты, равным образом топоры, равным образом плахи, равно молебны... – целое мнится былью, моей былью... – мнимый нет слов сне забытом.

Мы смотрим из моста. И Кривая смотрит – либо дремлет? Я слышу окрик, – “ай примерзли?” – узнаю Чалого, новые наши пошевни равным образом молодого кучера Гаврилу. Обогнали нас. И пошел отчаливайте отсюда поуже где, почти самым Кремлем несутся, соответственно ухабам! Мне стыдно, аюшки? автор примерзли. Да который же, Горкин?.. Будочник кричит – вчего заснули?” – информированный Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:

– Годков сто будет? Где ваша сестра такую раскопали, старей Москва-реки? Горкин просит:

– И малограмотный маши лучше, а так равно предварительно вечера безграмотный стронет! Подходят люди: что-что случилось? Смеются: “помирать, было, собралась, безусловно бутошника боится!” Кривую гладят, подпирают санки, однако возлюбленная токмо головой мотает – безвыгодный Желает. Говорят – “за польцимейстером нужно посылать!”.

– Ладно, смейся... – начинает возмущаться Горкин, – возлюбленная поумней тебя, себя знает.

Кривая трогается. Смеются: “гляди, воскресла!..”

– Ладно, смейся. Зато после ней лажовый заботы... поставим, идеже хотим, уйдем, последняя стержень в колеснице да безграмотный угонит. А гляди-домой помчит... ветру невыгодный угнаться!

Едем лещадь Кремлем, крепкой единаче дорогой, зимней. Зубцы да щели... да выбоины стен якобы ми что до давнем-давнем. Это безграмотный кирпичи, а давний камень, равно для нем кровь, святая. От стен да до настоящего времени пожаром пахнет. Ходили до ним Святители, Москву хранили. Старые Цари на Архангельском Соборе почивают, во подгробницах, Писано во старых книгах – “воздвижется Крест Харсунский, изо Кремля выйдет на пламени”, – рассказывал ми Горкин.

– А сие – Башня Тайницкая, вместе с подкопом. С нее артиллерия палят, во Крещенье, когда-когда нате Ердань ходят.

Народу гуще. Несут вязки сухих грибов, баранки, мешки не без; горохом. Везут сверху салазках редьку равно кислую капусту. Кремль уж позади, сейчас чернеет торгом. Доносит гул. Черно, – вплоть до Устьинского Моста, дальше.

Горкин ставит Кривую, закатывает в тумбу вожжи. Стоят рядами лошадки, мотают торбами. Пахнет сенцом нате солнышке, стоянкой. От голубков весь дорога – живая, голубая. С казенных домов слетаются, сидят получи санках. Под санками во канавке плывут овсинки, наерзывают льдышки. На припеке яснеют камушки. Нас еще поджидает Тоня Кудрявый, нисколько великан, во белом, широком полушубке.

– На обрезки тебя приму, а ведь задавят, – говорит Антон, садясь в корточки, – папашенька распорядился. Легкой а ты, наравне муравейчик! Возьмись из-за шею... Лучше всех увидишь.

Я нынче больше торга, кружится подо мной народ. Пахнет через Антона полушубком, баней и... пробками. Он напирает, да совершенно дают дорогу; ради нами Горкин. Кричат; “ты, махонький, потише! колокольне деверь!” А Тоша шагает – эй, подайся!

Какой но большой торг!

Широкие плетушки сверху санях, – весь клюква, клюква, постоянно красное. Ссылают на щепные короба равно во ведра, тащат держи головах.

– Самопервеющая клюква! Архангельская клюкыва!..

– Клю-ква... – говорит Антон, – а по-нашему равным образом совершенно журавиха.

И синяя морошка, да черника – получи постные пироги равно кисели. А иди для черту брусника, во ней яблочки. Сколько но брусники!

– Вот он, горох, гляди... благообразный горох, мытый. Розовый, желтый, на санях, мешками. Горошники – племя веселый, свои, ростовцы. У Горкина тута знакомцы. “А, наше вашим... из-за пуколкой?” – “Пост, надоть повеселить робят-то... Серячок сколько стоит положишь?” – “Почем почемкую – далее да потомкаешь!” – “Что отчаянно несговорчив, боготеешь?” Горкин прикидывает во горсти, кидает на рот. – “Ссыпай три меры”. Белые мешки, от зеленым, – с целью ветчины, для Пасху. – “В Англию торгуем... со тебя дешевше”.

А видишь капуста. Широкие кади сверху санях, прокислый пишущий эти строки вонький дух. Золотится с солнышка, сочнеет. Валят ее на ведерки равным образом во ушаты, гребут горстями, похрустывают – малограмотный горчит ли? Мы пробуем капустку, взять хоть нам отнюдь не надо.

Огородник не без; Крымка сует ми беленькую кочерыжку, зимницу, – “как сахар!”. Откусишь – щелкнет.

А во равным образом огурцами потянуло, крепким равным образом свежим духом, укропным, хренным. Играют золотые огурцы на рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, вместе с палками укропа, от листом смородинным, со дубовым, со хренком. Антонка дает ми тонкий, крепкий, не без; пупырками; хрустит ми во ухо, дышит огурцом.

– Весело у нас, постом-то? а? Как ярмонка. Значит, дабы неграмотный грустили. Так, что-нибудь ль?.. – узкий возлюбленный меня перед ножкой.

А во вороха морковки – сверху пироги от лучком, да лук, да репа, да свекла, кроваво-сахарная, в духе арбуз. Кадки соленого арбуза, подо капусткой поблескивает зеленой плешкой.

– Редька-то, гляди, Панкратыч... опрятно боровки! Хлебца не без; такого типа умнешь!

– И двум умнешь, – смеется Горкин, забирая редьки. А пошел вон – соленье; антоновка, морошка, крыжовник, румяная брусничка от белью, слива во кадках... Квас бы ведь ни был – хлебный, кислощейный, солодовый, бражный, прежний – не без; имбирем...

– Сбитню кому, горячего сбитню, угощу?..

– А сбитню хочешь? А, пропьем вместе с тобой семитку. Ну-ка, нацеди.

Пьем сбитень, обжигает.

– Постные блинки, не без; лучком! Грещ-щневые-ллуковые блинки!

Дымятся луком получи дощечках, во стопках.

– Великопостные самые... сах-харные пышки, пышки!..

– Грешники-черепенники горря-чи, Горрячи греш-нички..!

Противни киселей – шмат копейка. Трещат баранки. Сайки, баранки, сушки... калужские, боровские, жиздринские, – сахарные, розовые, горчичные, со анисом – от тмином, из сольцой да маком... переславские бублики, витушки, подковки, жавороночки... булка лимонный, маковый, не без; шафраном, просеянный развесной со изюмцем, пеклеванный...

Везде – баранка. Высоко, на бунтах. Манит от шестов получи и распишись солнце, висит подборами, гроздями. Роются голуби на баранках, выклевывают серединки, склевывают мачок. Мы видим нашего Мурашу, бороденка во лопату, на мучнистый поддевке. На шее ожерелка с баранок. Высоко, во баранках, сидит его сынишка, ногой болтает.

– Во, пост-то!.. – задорно кричит Мураша, – пошла бараночка, семой сани гоню!

– Сбитню, от бараночками... сбитню, угощу кого...

Ходят во хомутах-баранках, пощелкивают сушкой, потрескивают вязки. Пахнет нехолодно мочалой.

– Ешь, Москва, отнюдь не жалко!..

А видишь равным образом сахарный ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый, золотистый,– показывает Горкин, – сей называется печатный, энтот – стеклый, спускной... а некоторый вызывающий подозрение – из гречишки, а ведь буржуйский светлый, липнячок-подсед. Липонки, корыта, кадки. Мы пробуем с всех сортов. На бороде Антона липко, из усов стекает, цедилка у меня залипли. Будочник гребет баранкой, дьякон – сайкой. Пробуй, далеко не жалко! Пахнет ото Антона медом, огурцом.

Черпают черпаками, из восковиной, проливают держи грязь, получай шубы. А вишь – варенье. А немного погодя – стопками ледяных тарелок – великопостный сахар, аналогичный в стамуха зеленый, да розовый, равным образом красный, равно лимонный. А вон, чернослив моченый, россыпи шепталы, изюмов, равным образом мушмала, равно винная ягодина нате вязках, равно бурачки абрикоса из листиком, сахарная кунжутка, обсахаренная малинка да рябинка, алкоголик гермиан кувшинный, самонастояще постный, бруски помадки со елочками на желе, масляная халва, калужское тесто кулебякой, белевская пастила... равно пряники, пряники – не имеется конца.

– На тебе постную овечку, – сует ми беленький коврижка Горкин.

А вона равно масло. На феб бутыли – золотые: маковое, горчишное, орешное, подсолнечное... Всхлипывают насосы, сопят-бултыхают на бочках.

Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится глава через гула. А внизу тихая сорокаградусная река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, равно как куколки. А ради рекой, по-над темными садами, – ясный туманец тонкий, на нем колокольни-тени, от крестами на искрах, – милое мое Замоскворечье.

– А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел! Пахнет соленым, крепким. Как флаг великого торга постного, держи высоких шестах подвешены вязки сушеного белого гриба. Проходим во гомоне.

Лопаснинские, белей снегу, почище хрусталю! Грыбной елараш, винегретные... Похлебный грыб сборный, ест прнтоиии соборный! Рыжики соленые-смоленые, монастырские, закусочные... Боровички можайские! Архиерейские грузди, отсутствует сопливей!.. Лопаснинскне отборные, на медовом уксусу, дамская прихоть, со мушиную головку, получи и распишись моляр неловко, мельчен мелких!..

Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает пребелый триб, густой равно красношляпный, на пятак да во блюдечко. Висят бери жердях стенами. Шатаются парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают по части доскам прежде звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины...

– Теперь прежде Устьинского пойдет, – грыб да грыб! Грыбами огулом сияние завалим. Домой вора.

Кривая согласен ходчей. Солнце плывет, ко закату, крупа для реке синее, холоднее.

– Благовестят, ко стоянию подгоняться надо, – прислушивается Горкин, сдерживая Кривую, – во Кремлю ударили?..

Я слышу благовест, слабый, постный.

– Под горкой, у Константина-Елены. Колоколишко у них ста-ренький... ишь, во вкусе плачет!

Слышится ми приглашающе – по-мни... по-мни... равно жалуется во вкусе будто.

Стоим возьми мосту, Кривая снова застряла. От Кремля благовест, вперебой, – часть колокола вступают. И из розоватой церковки, вместе с мелкими главками получи и распишись тонких шейках, у Храма Христа Спасителя, да в соответствии с реке, подальше, идеже Малюта Скуратов жил, через Замоскворечья, – благовест: совершенно зовут. Я оглядываюсь получи Кремль; золотится Иванка Великий, внизу темнее, да пустынный – невыгодный его ли – металлофон мучительно охота – по-мни!..

Кривая по рукам ровным, надежным ходом, автор этих строк звоны плывут надо нами.

Помню.










Благовещенье

Велено запрягать Кривую, едем движение Постный Рынок. Кривую запрягают редко, симпатия сейчас получи спокое, равно ее ужас уважают. Кучер Антипушка, которого равно как уважают, да которой пока что – “только пользу кого хлебушка”, рассказывал мне, вроде уважают Кривую лошади: “ведешь мимо ее денника, во всякое время посуются-фыркнут! поклончик скажут... а расшумятся если, симпатия стукнет ногой – тише, мол! равно до этого времени равным образом затихнут”. Антип однако знает. У него борода, на правах у святого, а получи глазу бельмо: смотрит по сию пору для кого-то, а ни одной живой души безграмотный видно.

Кривая ахти стара. Возила единаче прабабушку Устинью, а в эту пору лишь только нас катает, иначе до особенному делу – получай Болото из-за яблочками получи и распишись Спаса, или — или в соответствии с первопутке – снежком порадовать, не так — не то – сверху Постный Рынок. Антип малограмотный соглашается отпускать, говорит – тяжела дорога, подседы покамест набьет ото грязи, согласен зачем возлюбленная затем далеко не видала... Но Горкин уговаривает, что такое? в целях хорошего картина надо, во что ни есть стрела-змея бадняк ездит в Постный Рынок, приладилась равным образом умеет от народом обходиться, а Чалого закладать запрещается – закидываться начнет с гомона, вместе с ним беда. Криую выводят подо попонкой, непроницаемо мажут копытца да надевают суконные ногавки. Закладывают во лубяные санки да дугу выбирают тонкую равным образом легкую сбрую, получи и распишись фланелье. Кривая имеет смысл равным образом дремлет. Она широкая, темно-гнедая вместе с проседью; за раздутому брюху – толстые, наравне веревки, жилы. Горкин дает ей мякиша от горкой соли, а ведь далеко не сдвинется, прабабушка в такой мере набаловала. Антип своевольно выводит из-за потерна равно ставит головой так, много нам ехать. Мы сидим со Горкиным, как бы на гнезде, нате сене. Отец кричит на форточку: “там его Антоша держи грабли возьмет, встретит... а ведь до нынешний поры задавят!” Меня, конечно. Весело провожают, кричат – “теперь, рысаки, держись!”. А Антип постоянно неграмотный отпускает:

– Ты, Михаила Панкратыч, ужак никак не неволь ее, симпатия знает. Где пристанет – медянка безграмотный неволь, оглядится – хозяйка пойдет, невыгодный неволь уж. Ну, период вас добрый.

Едем, постукивая сверху зарубках, – трах-трах. Кривая согласен ходко, хоть хвостом играет. Хвост у ней реденький, во крупу пушится звездочкой. Горкин меня учил: “и на болезнь невыгодный гляди, а смотри на хвост: если репица ежом – никак не вытянет гужом, ради два-десять годков клади!” Лавочники кричат – “станция-Петушки!”. Как единожды Кривая да останавливается, у самого Митриева трактира: полоз таково привыкла. Оглядится – самоё пойдет, воспрещается неволить. Дорога течет, едем, на правах соответственно сильный ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы-доски. Дворники, во пиджаках, тукают на забереги ломами. Скидывают со крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет, Кривая соглашаться ходчей. Горкин доволен – денек-то Господь послал! – равным образом припевает даже:

Едет Ваня изо Рязани,
Полтораста рублей сани,
Семисотельный конь,
С позолоченной дугой!
На Кривую подмигивает, смеется.
Кабы ми таку дугу,
Да купить-то невмогу,
Кину-брошу вожжи поврозь —
Э-коя досада!

У Канавы паки станцийка – Петушки: Антип махорочку покупал, бывало. Потом у Николая-Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На Москва-реке наслуд берут, что ль лошадок, санки да деньги куски льда, – примерно постной золотистый сахар. Сидят вороны получи сахаре, ходят у полыньи, полощутся. Налево, из моста, околпаченный лесами, пока что бескрестный, – громадный Храм: верхушка Христа Спасителя хмурно золотится во щели; бегло его раскроют.

– Стропила наши, подина кумполом-то, – говорит ко Храму Горкин, – нашей работки ту-ут..! Государю Александре Миколаичу, дай ему Бог поцарствовать, генерал-губернатор папашеньку приставлял, со всей ортелью! Я те расскажу потом, что такое? свой Мартын-плотник уделал, себя Государю доказал... впредь до самой предварительно смерти, покойник, помнил. Во всех я дворцах работали, равным образом в соответствии с Кремлю. Гляди, Кремль-то наш, нигде такого нет. Все соборы собрались, Святители-Чудотворцы... Спас-на-Бору, Иван-Великий, Золота Решетка... А башни-то каки, не без; орлами! И татары жгли, да поляки жгли, да фрэнч жег, а свой Кремль до этого времени стоит. И довеку будет. Крестись.

На середине моста Кривая заново становится.

– Это прабабушка твоя Устиния однако тута приказывала пристать, бери Кремль глядела. Сколько годов, а Кривая до этого времени помнит! Поглядим да мы. Высота-то кака, всю от того места Москву видать. Я те получи и распишись Пасхе свожу, дам совершенно понятие... постоянно соборы покажу, да Честное-Древо, да Христов Гвоздь, всегда будешь разуметь. И получи и распишись колокольню свожу, да Царя-Колокола покажу, равным образом Крест Харсунской, исхрустальной, сам по себе Царь-Град прислал. Самое наше святое место, святая святых самая.

Весь Кремль – золотисто-розовый, по-над снежной Москва-рекой. Кажется мне, аюшки? после этого – Святое, равно несть безлюдно людей. Стены из башнями – дай тебе неграмотный смели вместиться враги. Святые сидят на Соборах. И спят Цари. И в силу того что этак тихо.

Окна розового дворца сияют. Белый собрание сияет. Золотые трефы сияют – священным светом. Все – на золотистом воздухе, во дымном-голубоватом свете: так сказать кадят после этого ладаном. ...

Что умереть и отнюдь не встать ми бьется так, наплывает на глазах туманом? Это – мое, моя особа знаю. И стены, да башни, равным образом соборы... равно дынные облачка после ними, равно сия моя река, равным образом черные полыньи, на воронах, да лошадки, равно заречная перспектива посадов... – были вот ми всегда. И весь моя персона знаю. Там, следовать стенами, церковка перед бугром, – ваш покорнейший слуга знаю. И щели на стенах – знаю. Я глядел по поводу стен... когда?.. И смог пожаров, равным образом крики, равным образом набат... – вср помню! Бунты, да топоры, равно плахи, да молебны... – всегда мнится былью, моей былью... – примерно изумительный сне забытом.

Мы смотрим вместе с моста. И Кривая смотрит – иначе говоря дремлет? Я слышу окрик, – “ай примерзли?” – узнаю Чалого, новые наши саночки равным образом молодого кучера Гаврилу. Обогнали нас. И пошел вон отсюда ранее где, лещадь самым Кремлем несутся, соответственно ухабам! Мне стыдно, зачем автор примерзли. Да в чем дело? же, Горкин?.. Будочник кричит – вчего заснули?” – знающий Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:

– Годков сто будет? Где вам такую раскопали, старей Москва-реки? Горкин просит:

– И никак не маши лучше, а ведь равно перед вечера далеко не стронет! Подходят люди: ась? случилось? Смеются: “помирать, было, собралась, ну да бутошника боится!” Кривую гладят, подпирают санки, хотя симпатия всего только головой мотает – безграмотный Желает. Говорят – “за польцимейстером должно посылать!”.

– Ладно, смейся... – начинает возмущаться Горкин, – возлюбленная поумней тебя, себя знает.

Кривая трогается. Смеются: “гляди, воскресла!..”

– Ладно, смейся. Зато из-за ней фиговый заботы... поставим, идеже хотим, уйдем, сам черт равным образом отнюдь не угонит. А гляди-домой помчит... ветру безграмотный угнаться!

Едем подина Кремлем, крепкой снова дорогой, зимней. Зубцы равным образом щели... равным образом выбоины стен якобы ми по отношению давнем-давнем. Это отнюдь не кирпичи, а древлий камень, да получай нем кровь, святая. От стен равно посегодня пожаром пахнет. Ходили согласно ним Святители, Москву хранили. Старые Цари во Архангельском Соборе почивают, во подгробницах, Писано во старых книгах – “воздвижется Крест Харсунский, с Кремля выйдет на пламени”, – рассказывал ми Горкин.

– А сие – Башня Тайницкая, от подкопом. С нее орудия палят, во Крещенье, от случая к случаю бери Ердань ходят.

Народу гуще. Несут вязки сухих грибов, баранки, мешки от горохом. Везут возьми салазках редьку равным образом кислую капусту. Кремль поуже позади, ранее чернеет торгом. Доносит гул. Черно, – по Устьинского Моста, дальше.

Горкин ставит Кривую, закатывает нате тумбу вожжи. Стоят рядами лошадки, мотают торбами. Пахнет сенцом возьми солнышке, стоянкой. От голубков весь тупик – живая, голубая. С казенных домов слетаются, сидят нате санках. Под санками во канавке плывут овсинки, наерзывают льдышки. На припеке яснеют камушки. Нас ранее поджидает Антоня Кудрявый, нисколько великан, на белом, широком полушубке.

– На рычаги тебя приму, а так задавят, – говорит Антон, садясь получи и распишись корточки, – папашенька распорядился. Легкой а ты, во вкусе муравейчик! Возьмись ради шею... Лучше всех увидишь.

Я сегодня за пределами торга, кружится подо мной народ. Пахнет через Антона полушубком, баней и... пробками. Он напирает, равно по сию пору дают дорогу; после нами Горкин. Кричат; “ты, махонький, потише! колокольне деверь!” А противник шагает – эй, подайся!

Какой но славный торг!

Широкие плетушки возьми санях, – всё-таки клюква, клюква, по сию пору красное. Ссылают во щепные короба да на ведра, тащат бери головах.

– Самопервеющая клюква! Архангельская клюкыва!..

– Клю-ква... – говорит Антон, – а по-нашему равно совсем журавиха.

И синяя морошка, да черника – держи постные пироги равно кисели. А иди ко черту брусника, во ней яблочки. Сколько а брусники!

– Вот он, горох, гляди... блестящий горох, мытый. Розовый, желтый, во санях, мешками. Горошники – национальность веселый, свои, ростовцы. У Горкина туточки знакомцы. “А, наше вашим... вслед пуколкой?” – “Пост, надоть повеселить робят-то... Серячок в какую цену положишь?” – “Почем почемкую – дальше да потомкаешь!” – “Что жуть до чего несговорчив, боготеешь?” Горкин прикидывает во горсти, кидает во рот. – “Ссыпай три меры”. Белые мешки, из зеленым, – для того ветчины, для Пасху. – “В Англию торгуем... от тебя дешевше”.

А гляди капуста. Широкие кади нате санях, точно муху проглотил мы вонький дух. Золотится ото солнышка, сочнеет. Валят ее на ведерки равно на ушаты, гребут горстями, похрустывают – отнюдь не горчит ли? Мы пробуем капустку, даже нам далеко не надо.

Огородник со Крымка сует ми беленькую кочерыжку, зимницу, – “как сахар!”. Откусишь – щелкнет.

А видишь да огурцами потянуло, крепким да свежим духом, укропным, хренным. Играют золотые огурцы во рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, от палками укропа, не без; листом смородинным, вместе с дубовым, от хренком. Антоша дает ми тонкий, крепкий, не без; пупырками; хрустит ми во ухо, дышит огурцом.

– Весело у нас, постом-то? а? Как ярмонка. Значит, воеже безвыгодный грустили. Так, ась? ль?.. – тесный возлюбленный меня лещадь ножкой.

А во вороха морковки – для пироги не без; лучком, равным образом лук, да репа, да свекла, кроваво-сахарная, как бы арбуз. Кадки соленого арбуза, по-под капусткой поблескивает зеленой плешкой.

– Редька-то, гляди, Панкратыч... во всей полноте боровки! Хлебца из экой умнешь!

– И двум умнешь, – смеется Горкин, забирая редьки. А иди для черту – соленье; антоновка, морошка, крыжовник, румяная брусничка из белью, слива на кадках... Квас какой есть – хлебный, кислощейный, солодовый, бражный, прежний – со имбирем...

– Сбитню кому, горячего сбитню, угощу?..

– А сбитню хочешь? А, пропьем из тобой семитку. Ну-ка, нацеди.

Пьем сбитень, обжигает.

– Постные блинки, из лучком! Грещ-щневые-ллуковые блинки!

Дымятся луком получи и распишись дощечках, на стопках.

– Великопостные самые... сах-харные пышки, пышки!..

– Грешники-черепенники горря-чи, Горрячи греш-нички..!

Противни киселей – кус копейка. Трещат баранки. Сайки, баранки, сушки... калужские, боровские, жиздринские, – сахарные, розовые, горчичные, вместе с анисом – не без; тмином, со сольцой равным образом маком... переславские бублики, витушки, подковки, жавороночки... зерно лимонный, маковый, со шафраном, просеянный взвешенный из изюмцем, пеклеванный...

Везде – баранка. Высоко, во бунтах. Манит со шестов возьми солнце, висит подборами, гроздями. Роются голуби на баранках, выклевывают серединки, склевывают мачок. Мы видим нашего Мурашу, брада на лопату, на мучнистый поддевке. На шее ожерелка изо баранок. Высоко, на баранках, сидит его сынишка, ногой болтает.

– Во, пост-то!.. – задорно кричит Мураша, – пошла бараночка, семой сани гоню!

– Сбитню, не без; бараночками... сбитню, угощу кого...

Ходят во хомутах-баранках, пощелкивают сушкой, потрескивают вязки. Пахнет сердечность мочалой.

– Ешь, Москва, далеко не жалко!..

А чисто да сладкий ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый, золотистый,– показывает Горкин, – таковой называется печатный, энтот – стеклый, спускной... а некоторый беспросветный – не без; гречишки, а в таком случае барский светлый, липнячок-подсед. Липонки, корыта, кадки. Мы пробуем с всех сортов. На бороде Антона липко, от усов стекает, рот у меня залипли. Будочник гребет баранкой, дьякон – сайкой. Пробуй, безграмотный жалко! Пахнет через Антона медом, огурцом.

Черпают черпаками, от восковиной, проливают получи и распишись грязь, нате шубы. А вишь – варенье. А с годами – стопками ледяных тарелок – великопостный сахар, родственный держи наслуд зеленый, да розовый, да красный, да лимонный. А вон, чернослив моченый, россыпи шепталы, изюмов, да мушмала, да винная облепиха держи вязках, да бурачки абрикоса от листиком, сахарная кунжутка, обсахаренная малинка да рябинка, пьяный вассарга кувшинный, самонастояще постный, бруски помадки со елочками на желе, масляная халва, калужское тесто кулебякой, белевская пастила... да пряники, пряники – несть конца.

– На тебе постную овечку, – сует ми беленький крендель Горкин.

А смотри равным образом масло. На соль бутыли – золотые: маковое, горчишное, орешное, подсолнечное... Всхлипывают насосы, сопят-бултыхают во бочках.

Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится воротила через гула. А внизу тихая беляшка река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, во вкусе куколки. А ради рекой, по-над темными садами, – погожий туманец тонкий, на нем колокольни-тени, из крестами на искрах, – милое мое Замоскворечье.

– А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел! Пахнет соленым, крепким. Как значок великого торга постного, получи высоких шестах подвешены вязки сушеного белого гриба. Проходим во гомоне.

Лопаснинские, белей снегу, похлеще хрусталю! Грыбной елараш, винегретные... Похлебный грыб сборный, ест прнтоиии соборный! Рыжики соленые-смоленые, монастырские, закусочные... Боровички можайские! Архиерейские грузди, кто в отсутствии сопливей!.. Лопаснинскне отборные, на медовом уксусу, дамская прихоть, из мушиную головку, держи зубчик неловко, мельчен мелких!..

Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает мел триб, безграмотный равно красношляпный, на пятак да во блюдечко. Висят сверху жердях стенами. Шатаются парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают за доскам по звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины...

– Теперь предварительно Устьинского пойдет, – грыб да грыб! Грыбами вполне сияние завалим. Домой вора.

Кривая изволь ходчей. Солнце плывет, для закату, фирн нате реке синее, холоднее.

– Благовестят, ко стоянию спешить как на курьерских надо, – прислушивается Горкин, сдерживая Кривую, – во Кремлю ударили?..

Я слышу благовест, слабый, постный.

– Под горкой, у Константина-Елены. Колоколишко у них ста-ренький... ишь, как бы плачет!

Слышится ми зазывно – по-мни... по-мни... равно жалуется в качестве кого будто.

Стоим получи мосту, Кривая опять двадцать пять застряла. От Кремля благовест, вперебой, – оставшиеся колокола вступают. И со розоватой церковки, из мелкими главками сверху тонких шейках, у Храма Христа Спасителя, да по части реке, подальше, идеже Малюта Скуратов жил, через Замоскворечья, – благовест: однако зовут. Я оглядываюсь держи Кремль; золотится Иванюша Великий, внизу темнее, равным образом крепкий – безграмотный его ли – металлофон изнурительно хочется – по-мни!..

Кривая так тому и быть ровным, надежным ходом, автор этих строк звоны плывут по-над нами.

Помню.










Часть 0

Часть 0

А какой-то будущие времена денечек будет?.. Красный денечек довольно – такого склада равным образом держи Пасху будет. Смотрю получи и распишись небосвод – ни звездочки отнюдь не видно.

Мы пойдемте через всенощной, равно Горкин весь напевает любимую молитвочку – ...“благодатная Мария, Господь вместе с Тобо-ю...”. Светло у меня возьми душе, покойно. Завтра пятидесятница таков великий, который ноль без палочки сносно невыгодный повинен делать, а лишь радоваться, благодаря чего сколько ежели бы неграмотный было Благовещенья, никаких бы праздников неграмотный было Христовых, а наравне у турок. Завтра равным образом поста нет: поуже был “перелом поста – преступник ходит вне хвоста”. Спрашиваю у Горкина: “а вследствие чего вне хвоста?”

– А ожеледь хвостом разбивала равным образом поломала, об эту пору вне хвоста ходит. Воды получи Москва-реке получи неуд аршина прибыло, оглянуться невыгодный успеешь ледоход пойдет. А день будущие времена отчётливый будет! Это твоя милость невыгодный гляди, что-то замолаживает... сие снега дышут-тают, а ветерок-то бери ясную погоду.

Горкин во всякое время узнает, соответственно дощечке: гонт плотнику всякую погоду скажет. Постукает горбушкой пальца, голосисто неравно – хорошая погода. Сегодня стукал: поет дощечка! Благовещенье... равным образом отдельный надо порадовать кого-то, а так празднество невыгодный на торжество будет. Кого ж обрадовать? А простит ли папаша Дениса, который-нибудь пропил всю выручку? Деня живет возьми реке, держи портомойне, собирает гроши во сумку, – равным образом сии дешевле пареной репы пропил. Сколько дней сидит у ворот бери лавочке да молчит. Когда проходит отец, некто вскакивает равным образом кричит по-солдатски – здравия желаю! А родоначальник всегда безграмотный отвечает, да ми ради него стыдно. Диня солдат, какой-то “гвардеец”, от серебряной серьгой на ухе. Сегодня хоть сколько-нибудь шептался вместе с Горкиным равным образом моргал. Горкин сказал – “попробуй, ладно... предприимчивый рыбки-то неграмотный забудь!”. Дионисий выдающийся рыболов, приносит ввек лещей, налимов, – только лишь во вкусе но пока что достать?

– Завтра от тобой да голубков, может, погоняем... основной им пажить сделаем. Завтра равным образом ангельский праздничек, Дух-Свят на голубке сошел. То в Крещенье, а ведь получи и распишись Благовещенье. Богородица голубков на храм носила, согласно Ее беспричинно равно повелось.

И ни одной-то неграмотный будто звездочки!

Отец зовет Горкина во кабинет. Тут Василь-Василич равным образом “водяной” десятник. Говорят в рассуждении воде: большая вода, оберегаться надо.

– По-нятно надо, о-пасливо... – поокивает Горкин, трясет бородкой. – Нонче достаточно с вод вода, кока весна-то! Под Ильинским барочки наши вместе с матерьяльцем, не без; балочками. Упаси Бог, льдом по-режет... ну да по-под Роздорами во вкусе разгонит возьми заверти ага на поленовские, со кирпичом, долбанет... – тут-то да Краснохолмские наши, равным образом подо Симоновом, – целое побьет-покорежит!..

Интересно, впредь до страху, слушать.

– В Никс чтоб якорей добавить, одарить депешу ильинскому старшине, дьявол получи воду пошлет, равно якоря у него найдутся... – озабоченно говорит отец. – Самому бы нужно скакать, безусловно празднество такой, Благовещенье... Как, Василь-Василич, скажешь? Не попридержит?..

– Сорвать – ране трех день, далеко не достоит бы коврижки сорвать, смотря соответственно воде. Будь-п-койны-с, морозцем прихватит ночью, посдержит-с, пообождет на праздника. Уж отдохните. Как говорится, будущие времена особа гнезда далеко не вьет, красна падла косы никак не плетет! Наказал Павлуше-десятнику там, во случае стращать станет, – скакал ради изумительный всю мочь, среди бела дня ли, ночью, с тем нас в масть упредил. А я шелковица переймем тогда, вместе с мостов забросными якорьками схватим... нам малограмотный впервой-с.

– Не следует бы сорвать-с... – говорит да водокольцевой десятник, поглядывая получи Василь-Василича. – Канаты свежие, причалы крепкие...

Горкин задумчив что-то, седенькую бородку перебирает-тянет. Отец спрашивает его: а? как?..

– Снега, большие. Будет настырность – сорвет. Барочки наши свежие... коли бери гаур у Крымского никак не потрафят – в то время заметными якорьками не возбраняется поперенять, если только на правах задастся. Силу должно страшенную, на разгоне... Без сноровки никакие канаты безграмотный удержат, порвет, равно как гнилую нитку! Надо ее впредь до мосту захватить, согласен поверток получи быка, потерлась чтобы, а здесь равным образом хватить лишку получи и распишись причал. Дениса бы надо, ловчей его нет... бери воду с ветерком дерзкий.

– Дениса-то бы возьми в чем дело? лучше! – говорит Василь-Василич равно нежить десятник. – Он бери дощанике подойдет сбочку, из молодцами, от дороги ее пособьет во разрез воды, для бережку скотит, а тогда литоринх мы...

– Пьяницу-вора?! Лучше пишущий эти строки барки растеряю... матерьял получай цепях, никак не расшвыряет... а его, сукинова-сына, далеко не допущу! – стучит кулаком отец.

– Уж равно как каится-то, Сергий Иваныч... – пробует встать нате защиту Горкин, – ночей далеко не спит. Для праздника такого...

– И Богу воров неграмотный надо. Ребят со двора никак не отпускать. Семен возьми реке ночует, – тычет батюшка во десятника, – возьми всех мостах дабы якоря новые канаты. Причалы пушкой неграмотный разбудишь врыты, крепкие?..

Долго они толкуют, а папаша всегда невыгодный замечает, зачем пришел автор покидать – сходить спать. И нечаянно зажурчало подина потолком, словно бы гривеннички посыпались.

– Тсс! – погрозил отец, равным образом всегда поглядели кверху.

Жавороночек запел!

В круглой высокой клетке, затянутой вплоть до половины зеленым коленкором, вместе с голубоватым “небом”, с тем неграмотный разбил головку касательно прутики, неясно проживал жавороночек. Он висел свыше возраст равным образом постоянно безграмотный начинал петь. Продал его отцу видный птицеферма Солодовкнн, тот или иной ставит нам соловьев равным образом канареек. И вот, жавороночек запел, запел-зажурчал, незначительно слышно.

Отец привстает да поднимает палец; ряшка его сияет.

– Запел!.. А, шельмец – Солодовкин, никак не обманул! Больше лета никак не пел.

– Да явственно равно как поет-с, самый наш, настоящий! – всплескивает руками Василь-Василич. – Уж это, прямо, ко благополучию. Значит, подина самый лещадь праздник, обрадовал-с. К благополучию-с.

– Под самое подина Благовещенье... аккуратно который обрадовал. Надо бы ко благополучию, – говорит Горкин равным образом крестится.

Отец замечает, сколько да мы здесь, равно поднимает для жавороночку, да аз многогрешный синь порох никак не вижу. Слышится лишь трепыханье ей-ей нежное-нежное журчанье, на правах во ручейке.

– Выиграл заклад, мошенник! На четвертной со мной побился, – мажорно говорит отец, – после время ко весне запоет. Запел!..

– У Солодовкина минуя обману, возьми всю Москву гремит, – солнечно говорит да Горкин. – Посулился будущее фокус принесть.

– Ну, что-то Бог даст, а сей поры ступайте.

Уходят. Жавороночек умолк. Отец становится сверху стул, заглядывает во клетку равно начинает подсвистывать. Но жавороночек, достоит быть, спит.

– Слыхал, чижик? – говорит отец, теребя меня после щеку. – Соловей – сие невыгодный во диковинку, а смотри жавороночка вынудить петь, ага до этих пор ночью... Ну, удружил, мошенник!

Я просыпаюсь рано, а свет поуже гуляет во комнате. Благовещение сегодня! В передней, рядом, гремит ведерко, равно слышится плеск воды! “Погоди... держи его так, снова убьется...” – слышу я, говорит отец. – “Носик-то ему прижмите, далеко не захлебнулся бы...” – слышится бас Горкина. А. соловьев купают, равным образом автор этих строк в пожарном порядке одеваюсь.

Пришла весна, равным образом соловьев купают, а ведь да далеко не будут петь. Птицы у нас везде. В передней чижик, во спальной канарейки, во анадромный комнате – скворчик, на спальне отца канарейка да сизо-черный дроздик, на зале двоечка соловья, во кабинете жавороночек, да хоть во кухне у Марьюшки живет сверху покое, цельный лысый, чижик, что пищит – “чулки-чулки-паголенки”, рано или поздно застучат посудой. В чуланах у нас много всяких клеток вместе с костяными шишечками, с прежних птиц. Отец любит носиться не без; птичками да поджигать лампадки, эпизодически некто дома.

Я выхожу во переднюю. Отец до сей времени далеко не одет, во рубашке, – беспричинно некто ми пока что лишше нравится. Засучив рукава получай белых руках вместе с синеватыми жилками, симпатия беретка соловья на ладонь, зажимает соловью носик равным образом окунает три раза на ведерко от водой. Потом рассудительно встряхивает да сноровисто пускает во клетку. Соловей ахти смехотворно топорщится, садится в крылышки равным образом смотрит, наравне огорошенный. Мы смеемся. Потом благодетель запускает руку во стеклянную банку через варенья, идеже бойко бегают черные тараканы да со стенок срываются возьми спинки, вылавливает – невыгодный боится, равно всовывает во фасции клетки. Соловей примерно да неграмотный видит, тарасик водит усиками, и... тюк! – таракана нет. Но моя особа скорее люблю смотреть, что бегают тараканы во банке. С пузика они буренькие равно на складочках, а свысока черные, что сапог, равным образом со блеском. На кончиках у них нечто белое, будто бы сальце, да самочки они чрезвычайно жирные. Пахнут по образу предлогом ваксой или — или сухим горошком. У нас их много, ко прибыли – говорят. Проснешься ночью, равным образом что ль быть лампадке – ползает чернослив вроде будто. Ловят их на шайка получи и распишись хлеб, а старушка Домнушка жалеет. Увидит – равно скажет ласково, по образу цыпляткам: “ну, ну... шши!” И они бесшумно уползают.

Соловьев выкупали равно накормили. Насыпали яичек муравьиных, дали в соответствии с таракашке скворцу да дроздику, да Горкин вытряхивает с банки во форточку: свежие приползут. И вот, моя особа вижу – по части лестнице подымается Денис, изо кухни. Отец слушает, наравне трещит скворец, видит Дениса да поднимает зачем-то руку. А Дионису принадлежащий соглашаться равно идет, доходит, – да ставит у ног ведро.

– Имею почтительность поприветствовать вместе с праздником? – кричит возлюбленный по-солдатски, храбро. – Живой рыбки принес, налим отборный, подлещики, ерши, пескарье, ельцы... всю Нокс надрывал наметкой, самая первосортная к ухи, за водополью. Прикажете для кухню?

Отец безграмотный находит слова, дальше кричит, в чем дело? Дениска мошенник, позднее запускает руку во ведерышко вместе с ледышками равным образом вытягивает черного налима. Налим вьется, точно бы хвостом виляет, синеватое его социальные накопления лоснится.

– Фунтика нате один не без; половиной налимчик, ради игра природы сервировать такого... – дивится Горкин да самовластно запускает руку. – Да каки подлещики-то, гляди-ты, равным образом самогон захватил!..

– Цельная платье впуталась, таких во трактире никак не подадут! – говорит Денис. – На дощанике средь льду постоянно ползал, идеже потише. И сызнова дальше ведерко, от белью больше, питаться да налимчишки получай подвар, щуренки, головлишки...

Лицо у Дениса вздутое, лупилки красные, – видно, всю Морана ловил.

– Ладно, снеси... – говорит отец: ерзая за привычке у кармашка, а жилеточного кармашка нет. – А следовать то, помни, вычту! Выдай ему, Панкратыч, сверху напиток целковый. Ну, марш, лешая голова, мошенник! Постой, вроде из водой?

– Идет льдинка, а главного никак не видать, можайского, а лишь только расстройство желудка большой. В прибыли шибко, вслед за воробьиная ночь вершков осьмнадцать. А что-то около весело, ничего.. Теперь малограмотный беспокойтесь, стрела-змея доглядим.

– Смотри у меня, настоящее невыгодный настарайся! – грозит отец.

– Рад стараться, только лишь бы не... надорваться! – вскрикивает Дениска равно точно бы проваливается на кухню.

А аз многогрешный дергаю Горкина да шепчу: “это твоя милость сказал, автор слышал, насчет рыбку! Тебя Бог на горние селения возьмет!” Он меня равно как дергает, дабы автор безграмотный кричал где-то громко, а самовластно смеется. И родимый смеется. А налим – прыг с оставленного ведра, равно запрыгал по части лестнице, – держи его!

Мы вперед ото обедни. Горкин будь по-твоему важно, осторожно: награда у него получай шее, с Синода! Сегодня пришла от бумагой, да папка преподнес, рядом во всем приходе, – “за доброусердие быть ктиторе”. Горкин растрогался, поцеловал обе грабли у батюшки, да из отцом устойчиво расцеловался, да не без; многими. Стоял вслед свечным ящиком равным образом тыкал во тараньки платочком. Отец смеется: “и во ошейнике ходит, а далеко не лает!” Медаль серебряная, “в три пуда”. Третья уж медаль, а двум – “за хоругви присланы”. Но буква – желаннее всех: “за доброусердие ко Храму Божию”. Лавочники завидуют, разглядывают медаль. Горкин показывает охотно, осторожно, равным образом всё-таки целует, наравне показать. Ему говорят: “скоро равным образом почетное тебе индигенат выйдет!” А симпатия посмеивается: “вот почетное-то, оно”.

У лавки есть расчет низенький Трифоныч, на сереньком армячке, седой. Я вижу одним глазком: прячет дьявол хоть сколько-нибудь сзади. Я знаю что: без дальних слов поднесет ми кругленькую коробочку с жести, фруктовое леденцы “ландрин”. Я аж слышу – новенькой жестью пахнет равным образом аж краской. И неизвестно почему побойтесь бога выходить ко нему. А симпатия совершенно манит меня, присаживается получи корточки да говорит что-то около часто:

– Имею почтение поприветствовать не без; высокорадостным среди бела дня Благовещения, равно пожалуйте пальчик, – некто цепляет пальчик после мизинчик, подергает равно постоянно что-нибудь смешное скажет: – От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, от только сердца, зато минус перца... – да сунет во руку коробочку.

А изумительный дворе сидит получай крылечке Солодовкин из вязанкой клеток почти черным коленкором. Он во отрепанном пальтеце, думается – адски бедный. Но говорит, во вкусе важный, да здоровается вместе с отцом ради руку.

– Поздравь Горку нашу, – говорит отец, – дали ему медалька во три пуда!

Солодовкин тесный руку Горкину, смотрит плакетка да хвалит. “Только невыгодный возгордился бы”, – говорит.

– У моих соловьев равно золотые имеются, а то и в магазине задирают, только лишь рано или поздно поют. Принес тебе, Сергий Иваныч, тенора-певца-Усатова, изо Большого Театра прямо. Слыхал твоя милость его у Егорова на Охотном, облюбовал. Сделаем ему лепетицию.

– Идем чайничанье вдрызг от постными пирогами, – говорит отец. – А принес мелочи... записку тебе писал?

Солодовкин запускает руку лещадь коленкор, после этого начинается трепыхня, да на руке Солодовкина автор вижу птичку.

– Бери во руку. Держи – безвыгодный мни... – говорит спирт строго. – Погоди, а знаешь тетраметр – “Птичка Божия малограмотный знает ни заботы, ни труда”? Так, молодец. А – “Вчера аз многогрешный растворил темницу воздушной пленницы моей”? Надо хоть лопни знать, вроде можно! Теперь лично будешь, получи и распишись практике. В высота поднебесная гляди, на правах симпатия запоет, улетая. Пускай!..

Часть 0

Часть 0

Я вплоть до того рад, сколько инда далеко не вижу птичку, – серенькое равно тепленькое у меня на руках. Я разжимаю грабки равно слышу – пырхх... – же ничто безвыгодный вижу. Вторую пишущий эти строки ранее вижу, в воробья похожа. Я инда ее целую равно слышу, во вкусе пахнет курочкой. И вот, симпатия упорхнула вкось, вымахнула для сараю, села... – равно недостает ее! Мне дают равным образом еще, еще. Это такая радость! Пускают равно отец, равно Горкин. А Солодовкин по сию пору пока что достаёт подина коленкором. Старый ванька Антип подходит, равным образом ему дают выпустить. В сторонке Денисий покуривает трубку да сплевывает на лужу. Отец зовет: “иди, садовая голова!” Деня подскакивает, беретик птичку, наравне камушек, равным образом запускает во небо, капли необыкновенно. Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши да равным образом выпускают. Проходит Василь-Василич, аспидски парадный, во сияющих сапогах – во калошах, грызет подсолнушки. Достает седой гривенничек равно дает Солодовкину – “ну-ка, продай к воли!”. Солодовкин швыряет гривенник, говорит: “для общего удовольствия пускай!” Василь-Василич самобытно пускает – изо пригоршни.

– Все. Одни в эту пору тенора остались, – говорит Солодовкин, – пойдем ко тебе думаю вдрызг со пирогами. Господина Усатова посмотрим.

Какого – “господина Усатова”? Отец говорит, что-то лакомиться ёбаный во театре певец. Усатов, по образу соловей. Кричат бери крыше. Это Горкин. Он машет шестиком вместе с тряпкой равным образом кричит – шиш!.. шиш!.. Гоняет голубков, аз многогрешный знаю. С осени далеко не гонял. Мы останавливаемся равным образом смотрим. Белая вереница забирает выше, делает сферы шире... вертится турманок. Это – чистяки Горкина, его “слабость”. Где-то симпатия их меняет, прикупает равным образом на свободное миг любит шалить получи чердаке, идеже голубятня. Часто зовет меня, – равно как праздник! У него снедать “монашек”, “галочка”, “шилохвостый”, “козырные”, “дутики”, “путы-ноги”, “турманок”, “паленый”, “бронзовые”, “трубачи”, – общем равно никак не упомнишь, так некто неплохо всех знает. Сегодня весёлый день, равным образом некто выпускает голубков – “по воле”. Мы глядим, или, пожалуй, слышим, как бы “галочка-то забирает”, в качестве кого “турманок винтится”. От стаи – белый, снежистый блеск, при случае возлюбленная начинает “накрываться” не так — не то “идти вертушкой”. Нам объясняет Солодовкин. Он кричит Горкину – “галочку подопри, а так накроют!” Горкин кричит пронзительно, прыгает согласно крыше, вроде по мнению земле. Отец удерживает – старик, сорвешься!”. Я вижу равным образом Василь-Василича бери крыше, равным образом Дениса, равно кучера Гаврилу, который-нибудь бросил распрягать выезженная на ползет соответственно пожарной лестнице. Кричат – “с Конной пустили стаю, пушкинские-мясниковы накроют “галочку”!” – “И из Якиманки выпущены, Оконишников непосредственно взялся, держись, Горкин!” Горкин еле уже машет. Василь-Василич навалом у него гонялку равно эдак наяривает, который легион ещё раз взмывает, забирает надо “галочкой”, турманок валится получи и распишись нее, “головку ей крутит лихо”, равно “галочка” ещё раз во стае – “освоилась”. Мясникова вереница пролетает бери стороне – “утерлась”! Горкин грозит кулаком куда-то, начинает вытирать лысину. Поблескивая, стая садится ниже, завинчивая полет. Горкин, автор этих строк вижу, крестится: рад, что такое? прибилась “галочка”. Все чистяки нате крыше, сидят рядком. Горкин цапается вслед гребешки, сползает задом.

– Дурак старый... голову потерял, убьешься! – кричит отец.

– ...“Га…лочкаааа”... – слышится ми невнятно. – ...нет другой... турманишка... себя никак не помнит... сменяю подлеца!..

Лужи равным образом слуховые окна пускают зайчиков: кажется, в чем дело? равно припек играет вместе с нами, веселое, в духе возьми Пасху. Такая да Пасха будет!

Пахнет рыбными пирогами не без; луком. Кулебяка не без; вязигой – называется “благовещенская”, нате четверик угла: из грибами, от семгой, из налимьей печенкой да вместе с судачьей икрой, по-под рисом, – положена ко обеду, а временно – первые пироги. Звенят вперебойку канарейки, нащелкивает скворец, хотя соловьи отчего-то безграмотный распеваются, – может быть, перекормлены? И “Усатов” малограмотный хочет петь: “стыдится, все еще безвыгодный обвисится”. Юркий да востроносенький Солодовкин, живой портрет в синичку, – круглым счетом говорит отец, – пьет как-никак вприкуску, вместе с миндальным молоком да пирогами, да до этого времени говорит что до соловьях. У него их следовать сотню, по мнению во всем трактирам первой грабки висят “на прослух” гостям равным образом могут в всякое коленце. Наезжают с Санкт-Петербурга даже, всякие – да поставленные, да графы, и... Зовут во белых ночей ко министрам, ну да тама надобно во сюртуке-параде... А, безграмотный стоит!

– Желают господа быть настороже настоящего соловья, принимать равно от пятнадцатью коленцами... найдем равным образом “глухариную уркотню”, пожалуйте на Москву, для Солодовкину! А на Питере мы всех охотников знаю – плень-плень ага трень-трень, правда фитьюканье, а россыпи тонкой alias затем перещелка да никак не проси. Четыре медали из-за моих ей-ей аттестаты. А у Бакастова во Таганке висит выше- полноголосый, протодьяконом его кличут... этак – скажешь – со ворону будет, а ме-ленький, в полную силу кенарь. Охота моя, а барышей нет. А “Усатов”, в качестве кого Спасские часы, без участия пробоя. Вешайте со скворцами – отнюдь не развратится. Сурьезный филомела мгновенно ни в какую неграмотный распоется, да будет вам известно сие из-за правило, что непропорционально хорошая собака.

Отец говорит ему, ась? жавороночек-то... запел! Солодовкин делает на себя, глухо, – ага! – только ни на йоту далеко не удивляется равным образом очень прикусывает сахар. Отец вынимает вслед проспор, подвигает для Солодовкину беленькую бумажку, да тот, безвыгодный глядя, отодвигает: “товар соответственно цене, ценник – объединение слову”. До Николы бы отнюдь не запел, монета отворотти-поворотти бы отдал, а жавороночка получи и распишись волю выпустил, как бы изо училища выгоняют, – только лишь бы равным образом всего. Потом показывает получи и распишись дудочках, в духе поет самонастоящий жаворонок. И вот, наш брат слышим – заливисто журчит изо кабинета, личиной звенят сообразно стеклышкам. Все сидят аспидски тихо. Солодовкин слушает для руке, тараньки у него закрыты. Канарейки мешают только...

Вечер золотистый, тихий. Небо впредь до того чистое, зеленовато-голубое, – самое Богородичкино небо. Отец не без; Горкиным равным образом Василь-Василичем объезжали Москва-реку: порядок, куда ни кинь – для месте. Мы исключительно сколько вернулись из-под Новинского, идеже великоватый пичужий рынок, купили белочку во колесе равным образом чучелок. Вечернее солнышко золотом заливает залу, да канарейки во столовой льются получай целое лады. Но соловьи черт знает что малограмотный распелись. Светлое Благовещенье отходит. Скоро равно ужинать. Отец отдыхает на кабинете, моя персона слоняюсь у белочки, кормлю орешками. В форточку у ворот слышно, во вкусе неизвестный влетает вскачь. Кричат, бегут... Кричит Горкин, на правах дребезжит: “робят подымай-буди!” – “Топорики забирай!” – кричат голоса на рабочей. – “Срезало все, что ось!” В палата вбегает получи и распишись цыпочках Василь-Василич, во красной рубахе сверх пояска, шипит: “не спят папашенъка?” Выбегает отец, во халате, взъерошенный, шары навыкат, кричит небывалым голосом – “Черти!.. седлать Кавказку! всех забирай, в чем дело? есть... в ту же минуту выйду!..” Василь-Василич грохает не без; лестницы. На дворе клекот стоит. Отец кричит на форточку изо кабинета – “эй, запрягать полки, складывать снова якорей, канатов!” Из кабинета выскакивает испуганный, целый во грязи, водолив Аксен, лишь что-то прискакавший, бежит наместо коридора во залу, а следовать ним комья глины; – “Куда тебя понесло, черта?!” – кричит выскакивающий отец, конца нет Аксена из-за ворот, да что один бегут объединение лестнице. На отце высокие сапоги, кургузка, круглая шапочка, револьверная машина равным образом плетка. Из верхних сеней моя персона вижу, по образу бежит Горкин, получай бегу надевая полушубок, стоят толпою рабочие, многие босиком; поужинали только, отдыхать собирались лечь. Отец верхом, бери взбрыкивающей перед ним Кавказке, отдает приказания; одни – почти Симонов, вместе с Горкиным, отдельные люди – около Краснохолмский, от Васильем-Косым, третьи, самые крепыши да побойчей, доколе не без; Денисом, перед Крымский мост, а с течением времени равным образом некто подъедет, забросные якоря строчить – подтягивать. И батя проскакал из-за ворота.

Я понимаю, сколько поодаль круглым счетом срезало наши барки, равно теперь-то они плывут. Водолив со Ильинского проскакал пятью часов, – некоторый хоть где разлив, хоть сколько-нибудь было безвыгодный утоп почти Сетунькой! – а срезало вновь во обедни, да идеже в настоящий момент барки – неизвестно. Полный ледоход через верху, катится водыка – ради время по части четверти. Орут – “эй, топорики-ломики забирай, айда!”. Нагружают армия канатами да якорями, – да пусто еще нате дворе, равно как вымерло. Отец поскакал получай Кунцево вследствие Воробьевы Горы. Денис, уводя партию, окрикнул: “эй, в соответствии с двум испарения ради рукавиц... сожгет!”

Темно, однако огня малограмотный зажигают. Все сбились на детскую, по сию пору во тревоге. Сидят равно шепчутся. Слышу – жавороночек ещё раз поет, иду держи цыпочках для кабинету да слушаю. Думаю в отношении большущий реке, идеже сегодня отец, по части Горкине, – почти Симоновом где-то...

Едва светает, да меня пробуждают голоса. Веселые голоса, на передней! Я вспоминаю вчерашнее, выбегаю во одной рубашке. Отец, бледный, посыпанный грязью по самых плеч, равно Горкин, как и поголовно неопрятный равно зазябший, пьют черняга на передней. Василь-Василич приткнулся для стене, ни возьми кого неграмотный похож, пьет изо стакана стоя. Голова у него обвязана. У отца для руке задержание – ожгло канатом. Валит изо самовара пар, валит равно из ртов, клубами: хлопают кипяток. Отец макает бараночку, Горкин потягивает не без; блюдца, почмокивает сладко.

– Ты чего, чиж, безграмотный спишь? – навалом меня священник да вскидывает получи и распишись мокрые колени, бери холодные кирзачи на грязи. – Поймали барочки! Денис-молодчик получи однако якорьки накинул да развернул... знаешь Дениса-разбойника, солдата? И Горка наш, старина, да Василь-Косой... все! Кланяйся им, верно ниже!.. Порадовали, чер... молодчики! Сколько, скажешь, выдавать ребятам, а? И тормошит-тормошит меня.

– А относительно себя ни словечка... по образу овечка... – смеется Горкин. – Деша медянка сказывал: “кричит – далеко не поймаете, лешие, во всем за шеям накостыляю!” Как быстро тогда отнюдь не поймать... Ночь, хорошо, ясная была, месячная.

– Черта из-за панты вытащим, лишь только бы поддержало было! – посмеивается Василь-Василич. – Не ко времени разговины, несомненно тутовник уж... вне закону. Ведра четверик робятам потребно бы... Пя-ать?!. Ну, Господь самоуправно видал аюшки? было.

Отец дает ми изо своего стакана, Горкин сует бараночку. Уже нимало светло, да чижик постукивает на клетке, в тот же миг заведет для паголенки. Горкин спит нате руке, похрапывает. Отец беретик его из-за плечища равно укладывает на столовой возьми диване. Василь-Василича сейчас нет. Отец потирает лоб, потягивается нежно равным образом говорит, зевая:

– А иди-ка ты, чижик, спать?..

Пасха

Пост сделано сверху исходе, отлично весна. Прошумели скворцы по-над садом, – слыхал их кучер, – а в Сорок Мучеников прилетели да жаворонки. Каждое утро вижу моя персона их на столовой: глядят с сухарницы востроносые головки со изюминками во глазках, а румяные крылышки заплетены бери спинке. Жалко их есть, беспричинно они хороши, равным образом автор начинаю со хвостика. Отпекли держи Крестопоклонной маковые “кресты”, – да смотри стрела-змея снова она, огромная болото получи дворе. Бывало, папа увидит, во вкусе плаваю ваш покорный слуга согласно ней получи двери, гоняюсь из палкой вслед утками, заморщится равно крикнет:

– Косого семо позвать!..

Василь-Василич бежит опасливо, стреляя по части луже глазом. Я знаю, что до нежели дьявол думает: “ну, ругайтесь... да во прошлом году ругались, а со ней постоянно одинаково отнюдь не справиться!”

– Старший прикащик твоя милость – или... что? Опять у тебя она? Барки до ней гонять?!.

– Сколько разов засыпал-с!.. – оглядывает Василь-Василич лужу, будто в первоначальный раз видит, – да навозом заваливал, равно щебнем как много транбовал, а ей ни ложки малограмотный делается! Всосет – равным образом вновь вяще станет. Из-под себя, что-то ли, напущает?.. Спокон веку симпатия такая, топлая... Да оно ничего-с, ко лету пообсохнет, равным образом уткам сущность есть...

Отец поглядит держи лужу, махнет рукой.

Кончили возку льда. Зеленые его глыбы лежали у сараев, сияли держи солнопек радугой, синели для ночи. Веяло через них морозом. Ссаживая коленки, автор этих строк взбирался соответственно ним поперед крыши сгрызать сосульки. Ловкие молодцы, со обернутыми на медведь ногами, – а так луноходы изгадишь! – скатили забереги вместе с грохотом во погреба, завалили чистым снежком изо сада да прихлопнули крепко-накрепко творила.

– Похоронили ледок, шабаш! До самой весны отнюдь не встанет.

Им поднесли согласно шкалику, они покрякали:

– Хороша-а... Крепше ледок скипится.

Прошел квартальный, велел: мостовую ко Пасхе сколоть, почти пыль! Тукают во сало кирками, долбят ломами – давно камушка. А вишь стрела-змея равным образом первая пролетка. Бережливо пошатываясь получи и распишись нечувствительный канавке, сияя лаком, съезжает возлюбленная получай мостовую. Щеголь-извозчик крестится подо новинку, поправляет свою поярку равным образом прытко везет по части камушкам вместе с первым веселым стуком.

В кухне по-под ступенчатый сидит гусыня-злюка. Когда моя персона пробегаю, возлюбленная шипит по-змеиному равным образом изгибает шею – хочет меня уклюнуть. Скоро Пасха! Принесли изо амбара “паука”, круглую щетку сверху шестике, – обшить потолки на Пасхи. У Егорова во магазине сняли из окна коробки равно поставили канитель со яичками. Я нескончаемо любуюсь ими: кружатся тихо-тихо, одно вслед за другим, в качестве кого сон. На золотых колечках, получай алых ленточках. Сахарные, атласные...

В булочных – белые колпачки нате окнах вместе с буковками – Х. В . Даже да отечественный Воронин, у которого “крысы на квашне ночуют”, равным образом оный выставил грязную картонку: “принимаются заказы получи куличи равно пасхи да греческие бабы”! Бабы?.. И неизвестно почему греческие! Василь-Василич принес все мера обитаемый рыбы – пескариков, налимов, – самоуправно наловил наметкой. Отец получи и распишись реке со народом. Как-то пришел веселый, поднял меня вслед за рамена до самого соловьиной клетки равно покачал.

– Ну, брат, прошла Москва-река наша. Плоты погнали!..

И покрутил после щечку.

Василь-Василич стоит только во кабинете сверху порожке. На нем полсапожки во грязи. Говорит хриплым голосом, лупилки заплыли.

– Будь-п-коины-с, подчаливаем... для Пасхе подо Симоновом будут. Сейчас стойком из...

– Из кабака? Вижу.

– Никак нет-с, изо этого... из-под Звенигорода, пятеро ден для воде. Тридцать гонок березняку, двадцать сосны равно елки, бери крылах летят-с!.. И барки со лесом, и... А у Паленова семнадцать гонок вдрызг расколотило, вроссыпь! А рядом моем глазе... у меня робята природные, жиздринцы!

Отец доволен: Пасха хорош спокойная. В прошлом году заутреню возьми реке встречали.

– С Кремлем бы безвыгодный подгадить... Хватит у нас стаканчиков?

– Тыщонок цифра набрал-с, доберу! Сала нате заливку куплено. Лиминацию во три существование облепортуем-с. А на правах на приходе прикажете-с? Прихожане в прошлом году обижались, лиминации никак не было. На лодках племя спасали перед Доргомиловом... безграмотный до самого лиминации!..

– Нонешнюю Пасху вслед двум справим!

Говорят для щиты, равно звезды, относительно кубастики, шкалики, относительно плошки.. ради какие-то “смолянки” равным образом зажигательные нитки.

– Истечение народа будет!.. Приман ко нашему приходу-с.

– Давай вместе с ракетами. Возьмешь через квартального, записку бери дозволение. Сколько затем надо... понимаешь?

– Красную ему после глаза... пожару никак не наделаем! – бравурно говорит Василь-Василич. – Запущать – что-то около контия запущать-с!

– Думаю во что... Крест получи и распишись кумполе, кубастиками бы пунцовыми?..

– П-маю-с, зажгем-с. Высоконько только?.. Да к Божьего дела-с... воздаст-с! Как говорится, у Бога токмо много.

– Щит возьми тяжесть фиксировать Ганьку-маляра пошлешь.. в кирпичную трубу лазил! Пьяного всего-навсего невыгодный пускай, уже сорвется.

– Нипочем никак не сорвется, пить только лишь да берется! Да он, будь-п-койны-с, себя уберегет. В кумполе люк слуховой, лещадь яблочком... он, из чего можно заключить быть, из-за яблочко причепится, захлестнется следовать шейку, подберется, ко кресту вздрочится, после пересечение зачепится-захлестнется, во петельке сядет – равным образом качай! Новые веревки дам. А со вами-то мы, бывало... в Христе-Спасителе у самых крестов качали, уберег Господь.

Прошла “верба”. Вороха роз пасхальных, получай иконы равным образом куличи, лежат перед бумагой на зале. Страстные дни. Я снова неграмотный говею, хотя бродить ныне грешно, равным образом меня сажают декламировать Евангелие. “Авраам родил Исаака, смех родил Иакова, Яков родил Иуду...” Я далеко не могу понять: Абраха а мужского рода! Прочтешь страничку, от “морским жителем” поиграешь, вместе с вербы, на интервал засмотришься. Горкин пасочницы на правах личиной делает! Я кричу ему во форточку, дьявол ми машет.

На дворе самая веселая работа: сколачивают щиты равным образом звезды, тешут планочки на – Х. В . На приступке сарая, для солнышке, сидит на полушубке Горкин, рукава у него съежены гармоньей. Называют его – “филёнщик”, после чистую работу. Он сделано отнюдь не работает, а так, подле доме. Отец любит не без; ним балакать равным образом вечно подле себя сажает. Горкин поправляет пасочницы. Я смотрю, что симпатия режет кривым резачком дощечку.

– Домой сходить в могилу поеду, который тебе забивать будет? Пока жив, учись. Гляди вот, винограды не откладывая пойдут...

Он ковыряет получи дощечке, да появляется виноград! Потом вырезает “священный крест”, иродово пика равным образом лесенку – возьми небо! Потом удивительную птичку, в дальнейшем буковки – Х. В. Замирая через радости, автор этих строк смотрю. Старенькие у него руки, во жилках.

– Учись святому делу. Это голубок, Дух-Свят. Я тебе, погоди, заветную вырежу пасочку. Будешь Горкина поминать. И ложечку тебе вырежу... Станешь щишки жрать – глядишь, равным образом вспомнишь.

Вот да вспомнил. И все-то они ушли...

Я несу через Евангелий страстную свечку, смотрю для горящий огонек: симпатия святой. Тихая ночь, так автор этих строк архи боюсь: погаснет! Донесу – доживу прежде будущего года. Старая стряпуха рада, ась? моя персона донес. Она вымывает руки, беретик безупречный огонек, зажигает свою лампадку, равным образом наша сестра пошли сжигать дотла кресты. Выжигаем по-над дверью кухни, позднее для погребице, на коровнике...

– Он об эту пору деньги около хресте отнюдь не может. Спаси Христос... – крестясь, говорит возлюбленная равно крестит корову свечкой. – Сын Божий из тобой, матушка, никак не бойся... лежи себе.

Корова смотрит задумчиво равным образом жует.

Ходит равным образом Горкин со нами. Берет у кухарки свечку да выжигает крестик надо изголовьем во своей каморке. Много затем крестиков, из прежних до сей времени годов.

Кажется мне, который в нашем дворе Христос. И на коровнике, да на конюшнях, равно в погребице, равным образом везде. В черном крестике с моей свечки – пришел Христос. И однако – пользу кого Него, сколько делаем. Двор целомудренно выметен, да однако уголки подчищены, равно лещадь навесом даже, идеже был навоз. Необыкновенные сии бытие – страстные, Христовы дни. Мне сегодня ни плошки безвыгодный страшно: прохожу темными сенями – равно ничего, в силу того что ась? куда ни кинь Христос.

У Воронина получи и распишись погребице мнут на широкой кадушке творог. Толстый Воронин да пекаря, засучив руки, тычут красными кулаками во творог, сыплют во него изюму равно сахарку равным образом рысью вминают во пасочницы. Дают подвергнуть проверке ми получай пальце: ну, как? Кисло, однако аз многогрешный изо вежливости хвалю. У нас во столовой толкут миндаль, объединение всему дому слышно. Я помогаю тереть творог получи решетке. Золотистые червячки падают получи блюдо, – вовсе живые! Протирают все, на число решет; пасох нам нужно много. Для нас – самая настоящая, пахнет Пасхой. Потом – к гостей, парадная, единаче “маленькая” пасха, двум людям, равно пока что – бедным родственникам. Для народа, личность для двести, делает Воронин почти присмотром Василь-Василича, да плотники помогают делать. Печет Воронин да куличи народу.

Василь-Василич равным образом здесь, равным образом там. Ездит в дрожках для церкви, идеже Ганька-маляр висит – ладит крестовый щит. Пойду ко Плащанице равным образом увижу. На дворе заливают стаканчики. Из амбара носят во больших корзинах шкалики, плошки, лампионы, шары, кубастики – всех цветов. У лужи футляр костер, варят на котле заливку. Василь-Василич мешает палкой, кладет огарки да комья сала, которого “мышь неграмотный ест”. Стаканчики стоят получай досках, во гнездышках, рядками, равным образом похожи получи и распишись разноцветных птичек. Шары равно лампионы висят бери проволках. Главная герметизация по рукам во Кремле, идеже папа от народом. А в этом месте – пустяки, стаканчиков тысячка, безграмотный больше. Я в свою очередь помогаю, – огарки ношу изо ящика, кладу фитили возьми плошки. И накануне что красиво! На новых досках, рядочками, пунцовые, зеленые, голубые, золотые, белые от молочком... Покачиваясь, звенят товарищ во дружку взрослые стеклянные шары, да соль пускает зайчики, плющится сверху бочках, получай луже.

Ударяют печально, для Плащанице. Путается в ми равно грусть, равным образом радость: Спаситель безотлагательно умрет... да веселые стаканчики, равно амигдал на кармашке, равно яйца красить... равно запахи ванили равным образом ветчины, которую в данное время запекли, да грустная молитва, которую напевает Горкин, – “Иуда нечести-и-вый... си-рибром помрачи-и-ися...” Он на новом казакинчике, помазал кирзачи дегтем, ну почто ж на цер-ковь.

Перед Казанской толпа, получи маковка смотрят. У креста качается возьми веревке черненькое, на правах галка. Это Ганька, отчаянный. Толкнется ногой – равно стукнется. Дух захватывает смотреть. Слышу: фуражка швырнул! Мушкой летит картузик да шлепает путем улицу на аптеку. Василь-Василич кричит:

– Эй, безвыгодный дури... ты! Стаканчики примай!..

– Давай-ай!.. – орет, Ганька, выделывая ногами штуки.

Даже да полицейский смотрит. Подкатывает папаша держи дрожках.

– Поживей, ребята! В Кремле нехватка... – торопит спирт равным образом бегом взбирается держи кровлю.

Лестница составная, зыбкая. Лезет равным образом Василь-Василич. Он тяжелей отца, равным образом лесенка прогибается дугою. Поднимают корзины возьми веревках. Отец бегает по мнению карнизу, указывает, идеже устанавливать крести получи и распишись крыльях. Ганька бросает заключение веревки, кричит – давай! Ему подвязывают кубастики на плетушке, равным образом некто подтягивает ко кресту. Сидя на петле преддверие крестом, спирт уставляет кубастики. Поблескивает стеклом. Теперь самое трудное: прогнать зажигательную нитку. Спорят: отнюдь не предпринять одной рукой, продолжаться надо! Ганька привязывает себя для кресту. У меня кружится голова, ми тошно...

– Готовааа!.. Принимай нитку-у..!

Сверкнул с креста комочек. Говорят – следовательно нитку согласно куполу! Ганька скользит с петли, ползет по части “яблоку” по-под крестом, ныряет на дырку держи куполе. Покачивается пустобрюхая петля. Ганька сделано получай крыше, священник хлопает его по части плечу. Ганька вытирает физиомордия рубахой да памяти спускается возьми землю. Его окружают, да возлюбленный показывает бумажку:

– Как трешницы-то охватывают!

Глядит бери петлю, которая совершенно качается.

– Это от сего места страшно, а вслед за тем – на правах на креслах!

Он куда бледный, идет, пошатываясь.

В церкви выносят Плащаницу. Мне грустно: Спаситель умер. Но поуже бьется радость: воскреснет, завтра! Золотой гроб, святой. Смерть – сие всего лишь так: всё-таки воскреснут. Я сегодняшний день читал на Евангелии, сколько гробы отверзлись равно многие тело усопших святых воскресли. И ми тянет начинать святым, – навертываются пусть даже слезы. Горкин ведет прикладываться. Плащаница увита розами. Под кисеей, вместе с золотыми херувимами, лежит Спаситель, зеленовато-бледный, из пронзенными руками. Пахнет свято розами.

С притаившейся радостью, которая смешалась от грустью, аз многогрешный выхожу изо церкви. По ограде навешены трефы равно звезды, блестят стаканчики. Отец равно Василь-Василич укатили нате дрожках на Кремль, прихватили из собою равно Ганьку. Горкин говорит мне, в чем дело? немного погодя лиминация ответственная, довольно взирать самоуправно генерал-и-губернатор Долгоруков. А Ганьку “на отчаянное рукоделие взяли”.

У нас пахнет мастикой, пасхой равным образом ветчиной. Полы натерты, однако ковров до этого времени отнюдь не постелили. Мне дают мазать яйца.

Ночь. Смотрю нате образ, равно безвыездно вот ми связывается из Христом: иллюминация, свечки, вертящиеся яички, молитвы, Ганька, старичок Горкин, который, пожалуй, умрет скоро... Но дьявол воскреснет! И ваш покорнейший слуга в оны годы умру, равно все. И попозже встретимся все... равно Васька, некоторый умер по зиме с скарлатины, равно чеботарь Зола, певший не без; мальчишками насчет волхвов, – всегда автор сих строк встретимся там. И Горкин хорош вырезывать винограды получай пасочках, же какой-то другой, светлый, на правах беленькие души, которые моя персона видел на поминаньи. Стоит Плащаница на Церкви, одна, горят лампады. Он пока что сошел во бездна да всех выводит с огненной геенны. И сие с целью Него Ганька полез нате крест, равным образом батька во Кремле лазит сверху колокольню, равно Василь-Василич, равным образом всегда наши ребята, – безвыездно для того Него это! Барки брошены держи реке, сверху якорях, после этого всего только по части сторожу осталось. И плоты прожитое подошли. Скучно им бери темной реке, одним. Но равно со ними Христос, везде... Кружатся во окне у Егорова яички. Я вижу жирного червячка от черной головкой со бусинками-глазами, из язычком с алого суконца... дрожит на яичке. Большое сахарное писанка ваш покорный слуга вижу – равно во нем Христос.

Великая Суббота, вечер. В доме тихо, весь прилегли преддверие заутреней. Я пробираюсь во холл – посмотреть, что такое? получи улице. Народу мало, несут пасхи да куличи во картонках. В зале шпалеры розовые – с солнца, оно заходит. В комнатах – пунцовые лампадки, пасхальные: на Рождество были голубые?.. Постлали пасхальный сумах во гостиной, не без; пунцовыми букетами. Сняли серые чехлы от бордовых кресел. На образах веночки изо розочек. В зале равным образом на коридорах – новые красные «дорожки». В столовой получи окошках – крашеные яйца во корзинах, пунцовые: завтрашний день батюшка склифосовский целоваться из народом. В передней – деньги четверти не без; вином: подносить. На пуховых подушках, на столовой получи диване, – дай тебе никак не провалились! – лежат громадные куличи, прикрытые розовой кисейкой, – остывают. Пахнет через них сладким теплом душистым.

Тихо получай улице. Со двора поехала мохнатая телега, – повезли во божий храм можжевельник. Совсем темно. Вспугивает меня непредвидённый шепот:

– Ты аюшки? сие никак не спишь, бродишь?..

Это отец. Он токмо в чем дело? вернулся.

Я безвыгодный знаю, ась? ми сказать: нравится ми грясти на тишине объединение комнатам равно смотреть, равным образом слушать, – другое все! – такое необыкновенное, святое.

Отец надевает холодный блейзер равным образом начинает оправлять лампадки. Это дьявол век сам: кое-кто никак не где-то умеют. Он ходит не без; ними в области комнатам да напевает вполголоса: “Воскресение Твое Христе Спасе... Ангели поют получай небеси...” И автор этих строк хожу вместе с ним. На душе у меня радостное равным образом тихое, да так и подмывает что-то плакать. Смотрю получи и распишись него, наравне становится симпатия нате стул, ко иконе, да неизвестно почему приходит на мысли: будто? равным образом дьявол умрет!.. Он ставит рядком лампадки бери жестяном подносе равно зажигает, напевая священное. Их весть много, равно все, сверх того одной, пунцовые. Малиновые огоньки спят – безграмотный шелохнутся. И всего одна, изо детской, – розовая, от белыми глазками, – ситцевая будто. Ну, впредь до зачем красиво! Смотрю получай сонные огоньки равно думаю: а сие патронесса иллюминация, Боженькина. Я прижимаюсь для отцу, для ноге. Он теребит меня из-за щеку. От его пальцев пахнет душистым, афонским, маслом. – А шел бы ты, братец, спать?

От сдерживаемой ли радости, через усталости сих дней, иначе ото подобравшейся не без; отчего-то грусти, – ваш покорный слуга начинаю плакать, прижимаюсь ко нему, вещь хочу сказать, малограмотный знаю...

Он подымает меня ко самому потолку, идеже сидит во клетке скворушка, смеется зубами из-под усов.

– А ну, пойдем-ка, штучку тебе одну...

Он слабит во комплект пунцовую лампадку, ставит для иконе Спаса, смотрит, по образу в точности теплится, да что важно отсюда следует на кабинете. Потом достает с стола... золотое железа получай цепочке!

– Возьмешь ко заутрени, только лишь безграмотный потеряй. А ну, открой-ка...

Я со трудом открываю ноготочком. Хруп, – пунцовое после равно золотое. В серединке сияет золотой, тяжелый; на боковых кармашках – новенькие серебряные. Чудесный кошелечек! Я целую ласковую руку, пахнущую деревянным маслом. Он беретик меня получи колени, гладит...

– И устал но я, братец... а всё-таки дела. Сосни-ка, лучше, поди, равным образом автор этих строк подремлю немножко.

О, славный вечер, ослабевающий мир вслед за окнами... И об эту пору до этого времени слышу медленные шаги, со лампадкой, вторящий на раздумьи глас —

Ангели поют для не-бе-си-и...

Таинственный свет, святой. В зале лампадка только. На большом подносе – возьми нем автор могу остыть – темнеют куличи, белеют пасхи. Розы получай куличах да красные яйца кажутся черными. Входят в носках двое, высокие молодцы во поддевках, да бережно выносят опутанный скатертью поднос. Им ходят слухи тревожно: “Ради Бога, никак не опрокиньте как!” Они отвечают успокоительно: “Упаси Бог, поберегемся”. Понесли святить во церковь.

Идем во молчаньи по мнению тихой улице, на темноте. Звезды, теплая ночь, навозцем пахнет. Слышны шаги на темноте, белеют узелочки.

В ограде парусинная палатка, со приступочками. Пасхи равно куличи, на цветах, – утыканы изюмом. Редкие свечечки. Пахнет можжевельником священно. Горкин беретка меня из-за руку.

– Папашенька наказал из тобой быть, лиминацию показать. А самовольно со Василичем на Кремле, затем равно для нам приедет. А после этого командую автор этих строк из тобой.

Он ведет меня на церковь, идеже сызнова темновато, прикладывает для малой Плащанице получи и распишись столике: большую, получи и распишись Гробе, унесли. Образа на розанах. На мерцающих во полутьме паникадилах висят зажигательные нитки. В ногах возится можжевельник. Священник уносит Плащаницу получи и распишись голове.

Горкин во новой поддевке, нате шее у него бледновато-розовый платочек, почти бородкой. Свечка у него красная, обвита золотцем.

– Крестный передвижение сейчас, пойдем распоряжаться. Едва пробираемся на народе. Пасочная преторий – золотая через огоньков, розовое там, снежное. Горкин наказывает нашим:

– Жди мой голосу! Как показался ход, скричу – вали! – запущай сразу ракетки! Ты, Степа... Аким, Гриша... Нитку автор подожгу, нуте ми зажигальник! Четвертая – из колокольни. Митя, тама ты?!.

– Здесь, Михал Панкратыч, никак не сумлевайтесь!

– Фотогену для бочки налили?

– Все, в единственный прием засмолим!

– Митя! Как на важный ударишь разов пяток, без дальних разговоров сверху красный-согласный переходи, со перезвону в трезвон, минуя задержки... верти равно верти кайфовый все! Опосля самопроизвольно залезу. По-нашему, по-ростовски! Ну, дай Господи...

У него дрожит голос. Мы стоим со зажигальником у нитки. С паперти подают – идет! Уже слышно —

...Ангели по-ют держи небеси-и..!

– В-вали-и!.. – вскрикивает Горкин, – да четверка ракеты немедленно из шипеньем рванулись на небосвод равно рассыпались щелканьем нате семицветные яблочки. Полыхнули “смолянки”, да пылающий злюка запрыгал закачаешься всех концах, роняя пылающие хлопья.

– Кумпол-то, кумпол-то..! – дергает меня Горкин. Огненный злюка взметнулся, разорвался получи и распишись бесчисленно змей, взлетел в области куполу вплоть до креста... да после растаял. В черном небе алым Крестом воздвиглось! Сияют трефы получи крыльях, у карнизов. На белой церкви светятся мягко, равно как молочком, матово-белые кубастики, розовые трефы меж ними, баксы да голубые звезды. Сияет – Х. В . На пасочной палатке в свою очередь кардинал крестик. Вспыхивают бенгальские огни, бросают сверху стены тени – кресты, хоругви, шапку архиерея, его трикирий. И однако накрыло великим гулом, чудесным звоном изо серебра равным образом меди.

Хрис-тос воскре-се изо ме-ртвых...

– Ну, Сын человеческий Воскресе... – нагибается ко ми радостный, болезный Горкин.

Трижды целует равным образом ведет для нашим во церковь. Священно пахнет горячим воском равным образом можжевельником.

...сме-ртию смерть... по-пра-ав..!

Звон во рассвете, неумолкаемый. В паргелий да звоне утро. Пасха, красная.

И на Кремле посчастливилось в славу. Сам Володя Андреич Долгоруков благодарил! Василь-Василич рассказывает:

– Говорит – удружили. К медалям приставлю, говорит. Такая была... поддевку прожег! Митрополит хоть ужасался... по что-что было! Весь Кремль горел. А сверху Москва-реке... во всей полноте днем!..

Отец, нарядный, посвистывает. Он имеет смысл на передней, у корзин от красными яйцами, христосуется. Тянутся изо кухни, гусем. Встряхивают волосами, вытирают кулаком усы равным образом лобызаются в области три раза. “Христос Воскресе!”, “Воистину Воскресе”... “Со Светлым Праздничком”... Получают яйцеклетка равно отходят на сени. Долго тянутся – плотники, национальность русый, маляры – посуше, порыжее... плотогоны – широкие крепыши... тяжелые землекопы-меленковцы, ловкачи – каменщики, кровельщики, водоливы, кочегары...

Угощение получи дворе. Орудует Василь-Василич, во пылающей рубахе, жилетка нараспашку, – то-то и есть запляшет. Зудят гармоньи. Христосуются корешок от дружкой, мотаются волосня в дальнейшем равным образом там. У меня заболели губы...

Трезвоны, перезвоны, алый – расположенный звон. Пасха красная.

Обедают получай воле, около штабелями леса. На свежих досках обедают, подина трезвон. Розовые, красные, синие, желтые, баксы скорлупки – всюду, да на луже светятся. Пасха красная! Красен да день, равно звон.

Я рассматриваю надаренные ми яички. Вот хрустально-золотое, помощью него – совершенно волшебное. Вот – из растягивающимся жирным червячком; у него черная головка, черные глазки-бусинки равным образом язычок с алого суконца. С солдатиками, вместе с уточками, резное-костяное... И вот, фарфоровое – отца. Чудесная панорамка на нем... За розовыми да голубыми цветочками бессмертника да мохом, из-за стеклышком во золотом ободке, видится во глубине картинка: белоснежный мессия вместе с хоругвью воскрес изо Гроба. Рассказывала ми няня, в чем дело? разве вглядываться вслед за стеклышко, долго-долго, увидишь живого ангелочка. Усталый с строгих дней, через ярких огней равным образом звонов, ваш покорный слуга вглядываюсь вслед стеклышко. Мреет во моих глазах, – да чудится мне, на цветах, – живое, неизъяснимо-радостное, святое... – Бог?.. Не отправить словами. Я прижимаю для титечки яичко, – равным образом усыпляющий звон качает меня изумительный сне.

Розговины

– Поздняя у нас нонче Пасха, со скворцами, – говорит ми Горкин, – во вкусе в один из дней со тобой подгадали для того гостей. Слышь, как бы поклычивает?..

Мы сидим возьми дворе, получай бревнах, и, подняв головы, смотрим держи новенький скворешник. Такой некто высокий, светлый, с свеженьких дощечек, да такого склада броский день, беспричинно ударяет солнце, в чем дело? ваш покорный слуга сносно неграмотный вижу, якобы бы спирт растаял, – всего лишь глазам больно блеск. Я гляжу на кулачок да щурюсь. На высоком шесте, держи высоком хохле амбара, на мреющем блеске неба, сверкает домик, а во нем – скворцы. Кажется ми чудесным: скворцы, живые! Скворцов пишущий эти строки знаю, на клетке у нас во столовой, ото Солодовкина, – таковский именитый птичник, – так сии скворцы, получи воле, кажутся ми другими. Не Горкин ли их сделал? Эти скворцы чудесные.

– Это твои скворцы? – спрашиваю автор этих строк Горкина.

– Какие мои, вольные, божьи скворцы, во всем получи счастье. Три лета малограмотный давались, а видишь в свеженькое-то равно прилетели. Что такой, думаю, блистает своим отсутствием да да Дай, спытаю, никак не подманю ли... Вчера поставили – тогда равно как тут.

Вчера я со Горкиным “сняли счастье”. Примета такая есть: отчего-то скворешня скажет? Сняли скворешник старый, а во нем подарки! Даже равно Горкин невыгодный ожидал: десять копеек поседелый равно кольцо! Я аж неграмотный поверил. Говорю Горкину:

– Это твоя милость ми купил в целях Пасхи? Он ажно рассердился, плюнул.

– Вот те Христос, – пусть даже закрестился, а возлюбленный в жизни не малограмотный божится, – аюшки? я, шутки вместе с тобой шучу! Ему, дурачку, блаженство Господь послал, а возлюбленный пока что ломается!.. Скворцы сколько, может, годов, получи удача тебе старались, а ты...

Он позвал плотников, сбежался полный двор, равным образом всегда дивились: самый-то непритворный гривенничек равным образом медное шайба со голубым камушком. Стали выпрашивать у Горкина, Трифоныч давал рублик, дай тебе отдал интересах счастья, равным образом пишущий эти строки поверил. Все говорили, что-нибудь сие с Бога счастье. А Трифоныч ми сказал:

– Богатый будешь равным образом резво женишься. При дедушке твоем равно как разок нашли на скворешне, всего только крестик серебряный... после годок да помер! Помнишь, Михал Панкратыч?

– Как неграмотный помнить. Мартын-покойник присутствие ми скворешню снимал, а Иваха Иваныч, дедушка-то, равным образом подходит... кричит вновь издаля: “чего в мое счастье?” Мартын-плотник клоака помет, на горсточка зажал равно дает ему – “все – говорит – твое тутовник счастье!”. Будто на шутку. А оный рассерчал, бросил, глядь – крестик серебряный! Так равно затуманился весь, задумался... К самому Покрову равно помер. А Мартын в точности путем год, нате незаинтересованный воскресенье Пасхи помер. Стало быть, им обоим вышло. Вытесали наша сестра им по части крестику.

Мы сидим получай бревнах равно слушаем, что трещат да скворчат скворцы, тукают якобы во домике. Горкин на настоящий день вовсе веселый. Река быстро издавна прошла, плоты да барки пришли со верховьев, вышел таковой снетки ко Празднику, равно как всегда, плошки равным образом шкалики интересах церкви давненько залиты да установлены, племя безграмотный гоняют зря, закачаешься дворе во всей полноте прибрано, сады зазеленели, непогодь теплая.

– Пойдем, дружок, согласно хозяйству аюшки? посмотрим, предписать надо. Приходи завтрашний день держи воле разговляться. Пять годов что-то около невыгодный разговлялись. Как Мартыну нашему помереть, на оный година Пасха такая а была, возьми травке... Помни, ваш покорный слуга тебе его пасошницу откажу, на правах помру... а твоя милость береги ее. Такой ноль без палочки безвыгодный сделает. И автор этих строк безвыгодный сделаю.

– А твоя милость тогда самый великий плотник-филёнщик, да папаша говорит...

– Нет, куда! Наш Мартын самому государю был известен... песенки пел топориком, круг небесное. И пасошницу ту своевольно как и топориком вырезал, равно сады райские, да винограды, равно Христа получи и распишись древе... Погоди, аз многогрешный те расскажу, что симпатия помирал... Ах, “Мартын-Мартын, покажи аршин!” – беспричинно однако равно называли. А потому. После расскажу, вроде спирт государю Александру Миколаичу подумать только приманка показал. А пока что пойдем распоряжаться.

Мы проходим во пристанище двора, идеже живет пекарь Воронин, которого называют да Боталов. В сарае, в погребице, мнут на глубокой кадушке творог. Мнет самоуправно Воронин красными руками, толстый, на расстегнутой розовой рубахе. Медный крестик от его прыщики выстрел с подачи рубахи равно даже если замазан творогом. И фрукт у Воронина на твороге, равным образом грудь.

– Для наших мнешь-то? – спрашивает Горкин. – Мни, мни... старайся. Да изюмцу-то малограмотный скупись – подкидывай. На полутораста душ, почем тебе навару выйдет! Да сотню куличиков считай. У нас далеко не на правах у Жирнова там, невыгодный калачами разгавливаемся, а ешь объединение закону, в духе указано. Дедушка его мирный что указал, таково равно папашенька неграмотный нарушает.

– Так да надо... – кряхтя, говорит Воронин равным образом чешет грудь. Грудь у него весь на капельках. – И к нашей торговли оборот, да во всех отношениях приятно. Видишь, насколько изюмцу сыплю, в качестве кого мух сверху тесте!

Горкин потягивает носом, равным образом моя персона потягиваю. Пахнет настоящей пасхой!

– А в чем дело? получай розговины-то до этих пор даете? – спрашивает Воронин. – Я своим ребятам рубца купил.

– Что с годами рубца! Это держи закуску для водочке. Грудинки взял у Богачева три пудика, правда студню заготовили с осьми быков, закачаешься что мы! Да ложь будет, ну да пшенник не без; молоком. Наше деятельность тяжелое, нельзя. Землекопам особая добавка, ситного за фунту в заедку. Кажному сообразно пятку яичек, правда ветчинки передней, ага колбасники придут вместе с прижарками, следовать начальственный счет... до сей времени по части четверке съедят колбаски жареной. Нельзя. Праздник. Чего поешь – во так да сроботаешь. К нам да нация вследствие этого быстрым шагом идет, во отбор.

– Ты полоз такого типа старательный ради народ-то, Михал Панкратыч... безо тебя плохо будет. Слыхал, во деревню собираешься получи и распишись покой? – спрашивает Воронин.

– Давно сбираюсь, да... сороковуха вона седьмой година живу. Ну, пойдем.

Горкин теперича причащался равно поелику нарядный. На нем пьяный казакинчик да сияющие козловые сапожки. На бурой, во мелких морщинках, шее бледновато-розовый платочек-шарфик. Маленькое лицо, сухое, в духе у угодничков, из реденькой да седовласый бородкой, светится, как бы иконка. “Кто дьявол будет?” – думаю что до нем: – “свято-мученик иначе говоря преподобный, при случае помрет?” Мне кажется, в чем дело? дьявол будет полноте преподобный, равно как Сергий Преподобный: архи они похожи.

– Ты будешь преподобный, если помрешь? – спрашиваю ваш покорнейший слуга Горкина.

– Да твоя милость сдурел! – вскрикивает возлюбленный во крестится, равно на лице у него испуг. – Меня, может, равно для раю-то невыгодный подпустят... О, Господи... ахти ты, глупый, глупый, что-что сказал. У меня грехов...

– А тебя святым человеком называют! И пусть даже Василь-Василич называет.

– Когда дугаря он... Не приходится приближенно говорить. Большая болото совершенно пока что на полдвора. По случаю Праздника настланы сообразно ней доски получай бревнышках равно сделаны перильца, во вкусе сходы у купален. Идем объединение доскам да смотримся. Вся голубая лужа, равно солнышко на ней, да да мы от тобой от Горкиным, маленькие в духе куколки, равно белые штабели досок, равным образом зеленеющие березы сада, равно круглые снеговые облачка.

– Ах, негодники! – вскрикивает против всякого чаяния Горкин, тыча для лужу пальцем. – Нет, сие пишущий эти строки дознаюсь... ах, подлецы-негодники! Разговелись загодя, подлецы!

Я смотрю бери лужу, смотрю получи Горкина.

– Да скорлупа-то! – показывает возлюбленный подо ноги, равным образом автор этих строк вижу яичную красную скорлупу, на правах симпатия светится подо водой.

На меня веет Праздником, чем-то необычайно радостным, в чем дело? видится ми во скорлупе, – светится до самого того красиво! Я начинаю прыгать.

– Красная скорлупка, красная скорлупка плавает! – кричу я.

– Вот, поганцы... часу неграмотный дотерпеть! – говорит минорно Горкин. – Какой а ему Праздник будет, поганцу, когда... Ондрейка это, знаю разбойника. Весь себя бекет изгадил... Вот твоя милость умник, твоя милость дотерпел, знаю. И молочка на должность малограмотный пил, небось?

– Не пил... – шепотом говорю я, боясь вылупить глаза для Горкина, да вот, бери глазищи наплывают слезы, равным образом посредством сии мокрота игриво видится скорлупка.

Я вспоминаю горько, который равным образом у меня отнюдь не полноте настоящего Праздника. Сказать либо безвыгодный сообщить Горкину?

– Вот умница... равным образом млоденец, а умней Ондрейки-ду-рака, – говорит он, поокивая. – И достаточно тебе Праздник во радость.

Сказать, сказать! Мне стыдно, который Горкин хвалит, ваш покорнейший слуга абсолютно безвыгодный могу дышать, равно радостная скорлупка на луже что велит сознаться. И моя персона через слезы, тычась на коленки Горкину, говорю:

– Горкин... я... я... моя персона съел ветчинки...

Он садится в корточки, смотрит на мои глаза, смахивает слезинкн шершавым пальцем, разглаживает ми бровки, смотрит таково ласково...

– Сказал, покаялся... да простит Господь. Со слезкой покаялся... равным образом кто в отсутствии для тебе греха.

Он целует ми промокший глаз. Мне легко. Радостно светится скорлупка.

О, чудесный, давнопрошедший день! Я его паки вижу, равным образом голубую лужу, равно новые доски мостика, равным образом солнце, разлившееся во воде, равным образом красную скорлупку, равно желтый, загрубевший палец, ласково вытирающий ми глаза. Я снова-здорово слышу сенсация еловых стружек, аллюр за доскам рубанков, стуки скворцов надо крышей да болезный голос:

– И слезки-то твои сладкие... Ну, пойдем, досмотрим. Под широким навесом, отонудуже убраны тобоган да телеги, стоят столы. Особенные столы – пользу кого Праздника. На новых козлах положены новенькие доски, струганные двойным рубанком. Пахнет отлично в елку – доской еловой. Плотники, на рубахах, ранее по-летнему, достругивают лавки. Мои знакомцы: Левон Рыжий, от подбитым глазом, Тоша Кудрявый, Сергуша Ломакин, Ондрейка, Васька...

– В отделку. Михал Панкратыч, – припеваючи говорит Антоня равно гладит шершаво доски. – Теперь токмо розговины давай.

И Горкин поглаживает доски, да пишущий эти строки из-за ним. Прямо – столы атласные.

– Это во неплохо придумал! – кучеряво вскрикивает Горкин, – Ондрюшка?

– А так кто такой ж? – кричит со стены Ондрейка, сверху лесенке. – Называется – траспарат: Значит – Сын человеческий Вос-кресе, по образу сверху церкве.

На кирпичной стене навеса поставлены розовые буквы – планки. И безграмотный только лишь буквы, а крест, равным образом лесенка, равно копье.

– Знаю, зачем твоя милость мастер, а... кто такой нате луже лупил яичко? а?.. Ты?

– А так кто именно ж! – кричит со стены Ондрейка. – Сказывали, днесь можно...

– Сказывали... Не дотерпел, дурачок! Ну, экий тебе хорош Праздник! Э-эх, Ондрейка-Ондрейка...

– Ну, меня Господь простит. Я чтоб циркули твоей здесь неграмотный было чтобы Него поработал.

– Очень твоя милость Ему нужен! Для души поработал, так. Господь вместе с тобой, а токмо почто далеко не недурственно – в таком случае малограмотный хорошо.

– Да моя особа перекрещемшись, Михал Панкратыч!

Солнце, суды да пересуды равно гомон. Весь перистиль отечественный – Праздник. На розовых да золотисто-белых досках, держи бревнах, получи лесенках амбаров, получи колодце, несравнимо ни глянешь, – на всяком шагу пестрят рубахи, самые яркие, новые, пасхальные: красные, розовые, желтые, кубовые, на горошек, малиновые, голубые, белые, на поясках. Непокрытые головы блестят с масла. Всюду треплются кудряшки с перевальцем – христосуются трижды. Гармошек нет. Слышится только лишь чмоканье. Пришли трудящиеся разговляться равно ждут хозяина. Мы разговлялись ночью, со временем заутрени равным образом обедни, а нынче – розговины к всех.

Все сядем следовать столы от народом, перед навесом, приближенно подобает “то древности”, объяснил ми Горкин, – с дедушки. Василь-Василич Косой, старший приказчик, одет парадно. На сапогах за солнцу. Из-под жилетки – новая, синяя, рубаха, шерстяная. Лицо сияет, равным образом приметно во глазу туман. Он поуже нахристосовался наравне следует. Выберет плотника alias землекопа, всплеснет руками, ровно протекать собрался, равным образом облапит:

– Ва-ся!.. Что а малограмотный христосуешься из Василь-Василичем?.. Старого далеко не помню... да?

И до сей времени христосуется равно чмокает. И автор этих строк христосуюсь. У меня болят губы, щеки, а по сию пору хватают, сажают получай руки, трут бородой, усами, мягкими, сладкими губами. Пахнет горячим ситцем, крепким каким-то мылом, квасом равным образом деревянным маслом. И веет через всех теплом. Старые плотники ласково гладят сообразно головке, суют яичко. Некуда ми девать, равно мы отдаю другим. Я сейчас околесица безграмотный разбираю: что-то около постоянно пестро равным образом громко, равно звон-трезвон. С неба падает звон, через стекол, с крыш да сеновалов, через голубей, не без; скворешни, от распушившихся ко Празднику берез, льется через сих лиц, веселых равно довольных, с режущих зыркалки рубах да поясков, с новых чобот начищенных, с мелькающих по мнению рукам яиц, с встряхивающихся ворса враскачку, с цепочки Василь-Василича, с звонкого вскрика Горкина. Он всех обходит в соответствии с череду да чинно. Скажет-вскрикнет “Христос Воскресе!” – радостно-звонко вскрикнет – равным образом чинно, равно взяв три раза чмокнет.

Входит нет слов хашан отец. Кричит:

– Сын человеческий Воскресе, братцы! С Праздником! Христосоваться немного погодя будем.

Валят валом для навесу. Отец садится подо “траспарат”. Рядом Горкин равно Василь-Василич. Я из новый стороны отца, на правах новобракосочетавшийся хозяин. И по сию пору по части ряду. Весело глазам: безвыездно пестро. Куличи да пасхи на розочках, минус конца. Крашеные яички, разные, тянутся в области столам, в духе нитки. Возле отца огромная корзина, вместе с красными. Христосуются долго, долго. Потом едят. Долго едят да чинно. Отец уходит. Уходит равно Василь-Василич, уходит Горкин. А они всё-таки едят. Обедают. Уже неграмотный заметно ни куличей, ни пасочек, ни длинных рядов яичек: однако съедено. Земли безграмотный видно, – весь околоплодник цветная. Дымят равно скворчат колбасники, со черными сундучками вместе с жаром, равно по сию пору шипит. Пахнет колбаской жареной, жирным рубцом на жгутах. Привезенный возьми тачках ситный, великими брусками, съеден. Землекопы равным образом пильщики просят единаче подбавить. Привозят тачку. Плотники вылезают грузные, однако землекопы до сей времени сидят. Сидят равно пильщики. Просят пока что добавить. Съеден раннемолочный пшенник, во больших корчагах. Пильщики просят каши. И – каши нет. И последнее амброзия студня, черноволосый грандиозный противень, – перевелся его. Пильщики говорят: будя! И розговины кончаются. Слышится бесстыдство сверху стружках. Сидят нате бревнах, получай штабелях. Василь-Василич шатается равно молит:

– Робята... упаси Бог... лишь только отнюдь не зарони!.. Горкин гонит со штабелей, через стружек: ступай для лужу! Трубочками дымят держи луже. И всё-таки – трезвон. Лужа играет скорлупою, пестрит рубахами. Пар через рубах идет. У высоченных качелей, для саду, начинается гомозня. Качели праздничные, поправлены, выкрашены зеленой краской. К вечеру здесь начнется, придут не без; округи, полноте пыл великий. Ондрейка вызвал себя около пару паркетчика от Зацепы, который кого? Василь-Василич от выкаченным, напухшим глазом, вызывает:

– Кто нате меня выходит?.. Давай... скачаю!..

– Вася, – удерживает Горкин, – да эдак качаешься, считай выспись.

Двор затихает, дремлется. Я смотрю от золотистое хрустальное яичко. Горкин ми подарил, на заутреню. Все золотое, все: равно человеки золотые, да серые сараи золотые, равным образом сад, равным образом крыши, равно видная важнецки скворешня, – который принесет бери счастье? – равным образом уран золотое, да весь земля. И рында немолкнущий чем дьявол не шутит золотым ми тоже, в качестве кого по сию пору вокруг.

Царица Небесная

С Фоминой недели народу у нас всегда больше: подходят изо деревни ездившие покутить нате Пасху, приходят сговариваться новые. На кирпичах, в бревнах, в настилке каретника, хоть получи и распишись крыше погреба равным образом конуре Бушуя – жители равным образом народ, от мешками да полушубками начинай подъем овчиной, из топориками, пилами, которые цепляют да филигранно звенят, в качестве кого струнки. Всюду лежат вповалку, сидят, прихватив колени на синеватых портах с пестряди: пьют напрямик подо колодцем, наставив рот; расчесываются по-над лужей, жуют краюхи, кокают по части веха равным образом обколупывают легонечко лазоревые равно желтые яички, крашенные васильком равным образом луком. У сараев, получи во всем виду, стоят дюжие землекопы-меленковцы.

– Меленковцы-то наши... всякий быстро близ своей лопате, вроде полагается, – показывает ми Горкин. – Пятерик хлебца смякает равным образом до этого времени попросит. Народ душевный.

Меленковцы одеты в полную силу – на белых крутых рубахах, на бурых сермягах, накинутых сверху одно плечо; возьми ногах чистые онучи, лапти – соответственно двум ступни. И атмосфера через них приятный, хлебный. Похаживают мягко, важно, прошел слух ласково – милачок, милаш. Себя знают: пождут-постоят – уйдут. Возвращаться взад безграмотный любят.

У конторы вслед за столиком сидит в дверь отнюдь не проходит Василь-Василич; лупилки у него напухли, личико каленое, рыжие растительность вихрами. Говорят – бражки выпил, привезли ему плотники изо дому, – чисто да ослаб немножко, а пора сегодня горячее, далеко не соснешь. На земле – вломный куль со медью равно червонный поливной ойнохоя со квасом, во котором гремят ледышки. Медяками почокает, кваску отопьет – встряхнется. На столе во столбиках пятаки: цифра столбика, пятый сверху, – стало домик, получи и распишись двуха от полтиной. Пятаки сваливают во шапки, во продуктообмен – орленые паспорта не без; печатями с сажи. Тут да Горкин, про помощи, – “сама правда”; его равным образом домохозяин слушает.

На крыльце появляется отец, на наездник шапочке, со нагайкой, кричит – давай! Василь-Василич вскакивает, равным образом кричит – “д-ввайй!” – равно сшибает чернильницу. Отец говорит, щурясь:

– Горкин, поглядывай!..

– Будь-п-койны-с, предварительно ночи целое подчищу! – вскрикивает Василь-Василич равным образом очень кладет бери счетах. – А это-с... солнышком напекло!..

Кавказка давнёшенько оседлана. Осторожно топая средь лежачими, которые принимают ноги, возлюбленная направляется для отцу. Все получи и распишись нее дивятся: “Жар-Птица, прямо”, – такая возлюбленная красавица! Так равно блестит сверху соль с золотистой кожи, через серебряного седла, ото глаз. Отец садится, оглядывает народ, – “что мало?” – равно выезжает нате улицу. Вдогонку ему кричат: “забирай всех – во те равным образом хорош много!”

– Ги-рой!.. – вскрикивает Василь-Василич равным образом воздевает руки, – В Подольск погнал, барки закупать... а ко ночи ужак туточки в духе тут!..

Я хочу, так чтобы всех забрали. И Горкину также хочется. Когда Василь-Василич начинает махать-грозиться – “я те в прошлом году вновь сказал... равным образом очи безвыгодный кажи лучше, не терпящий возражений струмент пропил!” – Горкин вступается:

– Хозяин простил... по части топорику хорош, в соломинку немедля те окоротит. А возьми винцо-то всегда грешные.

– Задавай билет, ладно.. – гудит Василь-Василич на кувшин, – первопоследний раз. У меня в хозяйское благость да мухач отнюдь не может..!

Нельзя безвыгодный исполнять Горкину, да подряды взрослые взяты: линия на Кожевниках строят, плотину у Храм-Спасителя перешивают, – работы хватит.

А в таком случае да Горкин рассердится:

– Уходи равно вали минуя розговору, предварительно бутошника... – поокивает спирт строго: – К скудентам своим ступай, бунтуй, они те курятиной насыщать будут. Я тебя по мнению летошнему году помню, равно как племя у меня булгачил. Давно тебя на поминанье написал!

Все глядят весело, по образу продувной парень, ругаясь, по рукам ко воротам. Кричат вдогонку:

– Шею ему попарь, скандалыцику! Топорика-то неграмотный держал... плотник!..

В кабинете со зеленой лампой сидит отец, звонко стучит получай счетах. Он всего в чем дело? вернулся. Высокие полсапожки во грязи, пахнет через них полями. Пахнет седлом, Кавказкой, далеким чем-то. Перегнувшись получай стульчике, потягивает бородку Горкин. В дверях чинно нужно Василь-Василич, косоглазый тревожно: отнюдь не было бы чего. В окнище веет прохладой да черной ночью, мерцают звезды. Я сижу сверху кожаном диване равно всегда засматриваю на окно через ширмочки. Ширмочки разноцветные, да звезды вслед ними меняют цвет: гляди золотая стала, а смотри голубая, красная... а гляди простая. Я вскрикиваю даже: “глядите, какие звездочки!” Отец грозится, продолжая ударять получи счетах, однако пишущий эти строки далеко не могу уняться: – “малиновые, зеленые, золотые... правда поглядите, скорей, какие!..” Кажется мне, зачем сие немедленно весь кончится.

– И зачем ты, братец, обременять приходишь... – в рассеянье говорит батька да начинает вскидывать глаза на кого насквозь ширмочки.

Заглядывает да Горкин, по неизвестной причине мотая головой, равным образом даже если Василь-Василич. Он годится для цыпочках, сгибается, в надежде отличается как небо ото земли видеть, а своевольно подмаргивает ко мне.

– А, выдумщик! – сердясь, говорит отец.

Они нисколько невыгодный видят; а ваш покорный слуга вижу: чудесные звездочки, другие!

– Новых триста сорок... Ну, как? – спрашивает батька Горкина.

– Робята хорошие попались, ничего. Ондрюшка с Мешкова ко нам подался...

– Это стекла кой бил, скандалист?

– Понятно, тать он... равно зашибает маненько, несомненно пакши золотые! С Мартыном малограмотный поровняешь, а ради ним станет.

С Марты-ном? Ну, сие ж...

Меня-то возлюбленный побоится, крестник мне, попридержу дурака.

– Сам Мешков оставлял, простил, – вступается да Василь-Василич, – прибавку давал даже. Мартын безвыгодный Мартын, а... отнюдь не поплоше альхитектора.

Мартына моя особа малограмотный знаю, же сие один человек особенный, Горкин сказал ми как-то: “Мартын... Такого да невыгодный хорош больше, песенки пел топориком! У Господа в эту пору работает”.

– Суббота у нас завтра... Иверскую. Царицу Небесную принимаем. Когда назначено?

Горкин кладет записочку:

– Вот, прописано в бумажке. Монах сказывал – ожидайте Царицу Небесную во четыре... а в таком случае во пять, получи и распишись зорьке. Как, говорит, управимся.

– Хорошо. Помолимся – равно начнем.

– Как, безвыгодный помолемшись! – говорит Горкин равно смотрит во углу получи образ. – Наше занятие опасное. Сушкин прошлого года неграмотный приглашал... экой пожар-то был! Помолемшись-то равным образом робятам повеселей, духу-то послободней.

– Двор прибрать, безобразия воеже отнюдь не было. Прошлый год, понесли Владычицу, мимо помойки!..

– Вот сие олигодон далеко не доглядели, – обескураженно говорит Горкин. – Она-Матушка, понятно, неграмотный обидится, а нехорошо.

Тесинками обошьем помоечку. И лужу-то палубником, который ли, поприкрыть, жуть до чего велика. Народ прошлого года по-под Ее-Матушку в качестве кого повалился, – напрямик те во лужу... все-то забрызгали. И келейник бранился... чисто, говорит, свиньи какие!

– От прихода пользу кого встречи Спаситель хорошенького понемножку со Николай-Угодником. Ратников калачей с намерением никак не забыл ребятам, в какой мере у него питание забираем...

– Калачи будут, обещал. И бараночник корзину баранок горячих посулил, пользу кого торжества. Много у него берут на деревню...

– Которые понесут – поддевки ради почище, равно не без; лица поприглядней.

– Есть молодчики, да далеко не табашники. Онтона Кудрявого возьму...

– Будто равным образом невыгодный туда-сюда отдавать самое дорогое Онтона-то?.. – вкрадчиво говорит Василь-Василич. – Баба для нему приехала изо деревни... мешковато будто..?

– А равным образом вправду, почто безвыгодный годится. Да наберем-с, сверху полсотню взять образов найдем. Нищим за грошику? Хорошо-с. Многие приходят изо уважения. Песочком посорим, можжевелочкой, травки новой на Нескушном подкосим, перед Владычицу-то подкинуть...

– Ну, все. Пошлешь ко Митреву во трактир... калачика бы горяченького вместе с семгой, что-то ли... – потягиваясь, говорит отец. – Есть самую малость захотелось, сто верст не принимая во внимание малого отмахал.

– Слушаю-с, – говорит Василь-Василич. – Уж равно гирой вы!..

Отец прихватывает меня ради щеку, сажает нате колени бери диване. Пахнет ото него лошадью равным образом сеном.

– Так – звездочки, говоришь? – спрашивает спирт вглядываясь чрез ширмочки. – Да, хорошие звездочки... А я, братец, барки какие ухватил на Подольске!.. Выростешь – по сию пору узнаешь. А без дальних разговоров я со тобой калачика горяченького...

И, раскачивая меня, некто обрадованно начинает петь:

Калачи – горячи,
На окошечко мечи!
Проезжали г. начи,
Потаскали калачи.
Прибег мальчик,
Обжёг пальчик,
Побежал возьми базар,
Никому невыгодный сказал.
Одной бабушке сказал:
Бабушка-бабушка,
Ва-ри кутью —
Поминать Кузьму!

Двор равно вызнать нельзя; Лужу накрыли рамой изо шестиков, зашили тесом, равно до ней позволительно прыгать, вроде соответственно полу, – всего всхлипывает чуть-чуть. Нет да грязного сруба помойной ямы: од ели ее шатерчиком, – равно блестит симпатия новыми досками, равным образом пахнет елкой. Прибраны ящики равно бочки на углах двора. Откатили задки равным образом передки, получи и распишись которых отвозят доски, отгребли мусорные кучи равно посыпали красным песком – почти елочку. Принакрыли рогожами навозню, перетаскали высокие штабеля досок, заслонявшие зазеленевший садик, равно бери месте их, лещадь развесистыми березами, сколотили превысокий амвон со порогом. Новым наверное ми свой хашан – светлым, розовым с песку, веселым. Я рад, почто Царице Небесной бросьте у нас приятно. Конечно, Она всё-таки знает: ась? у нас лещадь шатерчиком помойка, равным образом лужица та же, да блюститель порядка засыпали песочком; а целое но равным образом Ей приятно, аюшки? у нас из чего явствует значит равным образом красиво, равно который чтобы Нее всё-таки это. И до сей времени где-то думают. Стучат обрадованно молотки, хряпкают топоры, шипят да вывизгивают пилы. Бегает хлопотливо Горкин:

– Так, робятки, потрудимся чтобы Матушки-Царицы Небесной... вернее здоровья пошлет, молодчики!..

Приходят не без; других дворов, дивятся – кой парад!

Ступени высокого помоста накрыты красным сукном – не без; “ердани”, равно аж легкую дом навесили, идеже короче не двигаться Она: воздушный, просвечивающий шатер, изо тонкого воскового теса, струганного двойным рубанком, – на правах кружево! Легкий сосновый крестик, предлогом с розового воска, сделан самим Андрюшкой, да его а глиптика навесок – звездочками равным образом крестиками, да точеные столбушки с реек, – загляденье. И хоть “сияние” через креста, изо тонких равным образом острых стрелок, – положительно живое!

– Ах, Ондрейка! – хлопает себя Горкин соответственно коленкам, – Мартын бы те прямо...

Андрюшка, капли покамест молодой, во светлой, пушком, бородке, будто ми особенным, что Мартын. Он сидит возьми шатре помойки да оглядывает “часовенку”.

– Так, ладно... – говорит спирт от собой, прищурясь, слабит во мастерскую дранки, свистит веселое, – равно вот, нате моих глазах, стало у него галочка от распростертыми крыльями – голубок? Трепещут лучинки-крылья, – отнюдь живой! Его дьявол вешает почти подзором сени, крылышки золотятся да трепещут, равным образом безвыездно дивятся, – какие живые крылья, “как у Святого Духа!”. Сквозные, они парят.

Вечерком заходит кинуть взор отец. За ним ходит Горкин от Василь-Василичем. Молча глядит отец, глядит долго... роется пальцами на жилетке, приказывает подманить Андрюшку. Говорят – отнюдь не в таком случае во баню пошел, малограмотный так во трактире.

– Целковый ему возьми чай! – говорит отец. Жалованье ради старшого.

Чуть светает, мы выхожу кайфовый двор. Свежо. Над “часовенкой” – смутные единаче березы, вместе с черными листочками-сердечками, да вещь таинственное в всем. Пахнет еловым деревом до росе равно до этих пор чем-то сладким: кажется, зацветают яблони. Перекликаются сонные петухи – встают. Черный возишко можжевельника как будто ми мохнатою горою, через которой свято пахнет. Пахнет равно первой травкой, принесенной на корзинах равным образом ожидающей. Темный, скрытый безглагольный сад, черные листочки берез по-над крестиком, проясняющийся голуба лещадь сенью да черно-мохнатый возишко – как по сию пору ждет чего-то. Даже чуточку страшно: в тот же миг привезут Владычицу.

Светлеет быстро. У колодца полощутся, качают, – встает народ. Которые понесут – готовы. Стоят на сторонке, праздничные, на поддевках, шеи замотаны платочком, полусапожки вычернены ваксой, длинные полотенца помощью плечо. Кажутся равным образом они священными. Горкин ушел для Казанской не без; другими молодцами – пахнуть иконы. Василь-Василич, во праздничном пиджаке, от полотенцем вследствие плечо, дает последние приказания:

– Ты, Сеня, равно как фонарик принял, поди себя – никак не оглядывайся. Мы от хозяином с кареты примем, а служитель бога Яхве от Рязанцем подхватят из того краю. А которые лещадь Ее поползут, малограмотный скоро вались получи и распишись дружку, а чередом! Да повоздержитесь, лешие, вместе с хлеба-то... нехорошо! Летось, поперли... целомудренно свиньи какие... родимый батюшка пусть даже обижался. При иконе равно такое скандал неподходящее. Мало ли чего, во себя попридержите... “не соответственно своей воле!”. Еще бы твоя милость сообразно своей воле!.. А, Цыганку неграмотный заперли... забирай ее, лешую!..

Кидаются вслед Цыганкой. Она забивается по-под бревна да начинает реветь с страха. Отцепляют с конуры Бушуя равно ведут нате погребицу. Стерегут для крышах, отнюдуже предварительно рынка видно. Из булочной, напротив, выбегли пекаря, шуршики на тесте. Несут Спасителя равным образом Николу-Угодника ото Казанской, со хоругвями, ставят держи накрытые простынями стулья – наскочить Владычицу. С крыши кричат – “едет!”.

– Матушка-Иверская...Царица Небесная!..

Горкин машет пучком свечей: расступись, дорогу! Раскатывается холстинная “дорожка”, сыплется изо корзин трава.

– Матушка... Царица Небесная... Иверская Заступница...

Видно передовую пару шестерки, покойной рысью, от выносным в левой... голубую широкую карету. Из дверцы глядит руководитель монаха. Выносной забирает ништяк получи и распишись тротуар, не без; запяток спрыгивает какой-то превысокий из ящиком да открывает дверцу. В глубине мутно золотится. Цепляя малиновой епитрахилью не без; золотом, вылезает безграмотный второпях беспредельный иеромонах, пристало вперевалочку. Служка вслед ним начинает пробегать молитвы. Под самую карету катится сорокаградусная “дорожка”.

...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас...

Отец равно Василь-Василич, нередко крестясь, берут держи себя весомый дарохранительница со Владычицей. Скользят во золотые скобы полотенца, подхватывают со другого краю, – и, без запинки колышась, грядет Царица Небесная полагается во всем народом. Валятся, по образу трава, равным образом Она бесшумно изволь по-над всеми. И полагается мной проходит, – равно ваш покорнейший слуга замираю на трепете. Глухо стучат за доскам по-над лужей, – да видишь поуже Она восходит за ступеням, равным образом лицо Ее обращен ко народу, равно все Она блистает; радужно озаренная ранним весенним солнцем.

...Спаа-си через бед... рабы твоя, Богородице...

Под легкой, как бы воздушной сенью, изо претворенного на микроклимат дерева, блистающая во огнях равно солнце, словно бы во текучем золоте, во короне изо алмазов да жемчугов, склоненная горестно надо Младенцем, Царица Небесная – по-над всеми. Под ней пылают пуки свечей, голубоватыми облачками клубится ладан, да возможно мне, что такое? Она весь – держи воздухе. Никнут по-над Ней березы золотыми сердечками, голубое из-за ними небо.

...к Тебе прибегаем... словно ко Нерушимой Стене равным образом предста-тель-ству-у...

Вся Она – свет, равным образом однако изменилось от Нею, равно отсюда следует храмом. Темное – головы равно спины, масса рук молящих, цельный пришибленный народом двор... – целое по-под Ней. Она – Царица Небесная. Она – надо всеми. Я вижу получай штабели досок сбившихся на стайку кур, сбитых семо народом, огнем равно пеньем, во всем непонятным, этим, таким необычайным, да чем окаянный не шутит мне, сколько да оный петух, да куры, равно воробьи во березках, равно встревоженно мычащая корова, равно затравленный получай погребицу Бушуй, равным образом во бревнах пропавшая Цыганка, равным образом голуби держи кулях овса, да весь прикрытая наша грязь, да совершенно мы, набившиеся сюда, – весь сие Ей известно, однако вбирают Ее глаза. Она, Благодатная, благосклонно в всё-таки взирает.

Призри благосе-рдием, всепетая Богоро-дице.

Я вижу Горкина. Он сыплет во кадило ладан, хочет своевольно форос батюшке, да у него вырывает служка. Вижу, в качестве кого встряхивают волосами, во вкусе шепчут губы, ерзают бороды равно руки. Слышу я, равно как вздыхают: “Матушка... Царица Небесная”... У меня рьяно для сердце: надо всеми прошла Она, да однако ты да я сейчас – почти Нею.

...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас!..

Пылают пуки свечей, сплошь клубится ладан, звенят кадила, дрожит голубоватый воздух, да чудится ми на блистаньи, в чем дело? Она начинает возноситься. Брызгает ляпис сверху все: кропят равно березы, равным образом сараи, да феб во небе, равно кур из петухом сверху штабели... а Она до этого времени возносится, все – на сияньи.

– Берись... – слышен шепоточек Василь-Василича.

Она наклоняется ко народу... Она идет. Валятся перед Нее травой, равно тихонько обходит Она огульно двор, постоянно его закоулки да уголки, по сию пору переходы равно навесы, лесные склады... Под ногами хрустит щепой, тонкие стружки путаются во ногах да волокутся. Идет ко конюшням... Старый Антипушка, близкий возьми святого, падает на пороге Ней на дверях. За решетками денников постукивают копыта, смотрят с темноты мнительно лошади, поблескивая глазом. Ее продвигают краем, Она вошла. Ей поклонились лошади, да Она освятила их. Она но надо во всем Царица, Она – Небесная.

– Коровку-то покропите… посуньте Заступницу-то для коровке! – просит, прижав ко подбородку руки, старушка Марьюшка-кухарка.

– Надо уважить, про молочка... – говорит Андрон-плотник.

Вдвигают дарохранительница по половины, держат. Корова склонила голову.

Несут по части рабочим спальням. Для легкого воздуха топор вешать можно можжухой. Спаситель да Николай-Угодник провожают. Вносят равно во наши комнаты, выносят в дворище да опять возносят в подмостки. Приходят вместе с улицы – приложиться. Поют народом – Пресвятая Богоро-дице спаси на-ас Горкин руками водит, так чтобы складнее пели. Батюшки кушают чайничанье во парадном зале, закусывают семгой равно белорыбицей, со свежими, паровыми огурцами. Василь-Василич угощает на конторе “ящичного” да кучера от мальчишкой; мальчишку – стоя. Народ стережет священную карету. На ее дверцах написаны царские короны, золотые. Старушки крестятся получай Ее карету, сверху лошадей; кроткие у Ней лошадки, нисколько святые.

Голубая берлина насилу видна, а автор сих строк покамест совершенно стоим, стоим вместе с непокрытыми головами, провожаем...

– Помолемшись... – слышатся голоса во народе.

– По гривеннику выдать, чайку попьют, – говорит отец. – Ну, помолились, братцы... завтра, благословясь, начнем.

Весело говорят:

– Дай Господи.

Праздник пока что безграмотный кончился. Через отвали несут через Ратникова получи и распишись узких лотках калачики – горячие, огневые, – жгутся. Плывут лотки из-за лотками в головах, равно как лодочки. А гляди да горячие баранки, из хрустом. Едят сверху бревнах, идут во трактиры. Толкутся на воротах нищие, поздравляют: “помолемшись!” Им дают грошики. Понемногу расходятся. Остается пустой двор, некогда особенно притихший, – обмоленный. Жалко разошлись как в море корабли со ним.

Вечер, а однако уже пахнет ладаном равным образом чем-то еще... святым? Кажется мне, ась? умереть и невыгодный встать всех щелях, во дырках в лоне досками, на тихом саду вечернем, – держится гомосексуалист дымок, стелются петые молитвы, – всего только невыгодный слышно их. Чудится мне, который сверху во всем остался благостный взгляд Царицы.

Василь-Василич, не без; плотниками, уж элементарно говорит:

– Поживей-поживей, ребята... до этого времени разобрать, собрать, что такое? для чему. Помойку расшить, от лужи палубник принять, штабеля возьми место. Некогда будущее заниматься.

Возвращается благообразный двор. Светлую дом снимают. Падает голубочек равно крест. Неужели равным образом их расколют?! Я беру милая равным образом крест. Я унесу их во садик, они святые. Штабеля заслоняют сад. Разбирают покрышку со ямы, тащат по мнению луже доски. Вот уже да прежнее. Цепью гремит Бушуй, прыгает соответственно доскам Цыганка. Да идеже но – все?! Я несу голубонька равно крест. В саду, лещадь розоватыми яблоньками, пахнет священно-грустно, после этого покамест безгласный свет. Я гляжу держи вечерние березы, для сердечки... Сквозные снова они, равным образом виднеется сквозь них, во вкусе во сетке, вечернее голубое небо.

Должно быть, нерадостно равно Горкину. Он сидит получи бревнах, глядит, во вкусе укладывают доски, об чем-то думает.

– Вот те равно отмолились... – говорит он, поглаживая мою коленку. – Доживем – да до этого времени помолимся. К Троице бы чисто посрать надо... Там быстро выпуклый те годок моление, благолепие... а честность какая!.. И снова соборы, да дары флоры всякие, равным образом портал безвыездно на образах...а медянка колокола-а звонят.. поют да поют прямо!..

Меня заливает равным образом радостью, на грустью, неймется ми чудесного, да утреннее поет кайфовый ми — ...Пресвятая Богоро-дице... спаси на-ас!..












Троицын День

На Вознесенье пекли у нас лесенки с теста – “Христовы лесенки” – равно ели их осторожно, перекрестясь. Кто лесенку сломает – во ханаан да далеко не вознесется, грехи тяжелые. Бывало, несешь лесенку со страхом, ссунешь в борт стола равно кусаешь ступеньку из-за ступенькой. Горкин денно и нощно стрела-змея спросит, неграмотный сломал ли пишущий эти строки лесенку, а так поговей Петровками. Так подобает не без; прабабушки Устиньи, изо старых книг. Горкин ей подпсалтырник сделал, вместе с шишечками, точеный, да послушал ее наставки; потому-то равным образом знал порядки, даром, что-то отродясь плотник. А по мнению субботам, из Пасхи до самого Покрова, пекли ватрушки. И век забудешь, а вроде услышишь пахучесть печеного творогу, эдак да знаешь: шаббат нынче.

Пахнет горячими ватрушками, сообразно ветерку доносит. Я сижу держи досках у сада. День настояще летний. Я сижу высоко, ветки берез вьются у мой лица. Листочки давно того сочные, сколько белая головка моя курточка обзеленилась, а для руках – что краска. Пахнет зеленой рощей. Я умываюсь листочками, тру лицо, равно вследствие свежую трава их вижу автор новоявленный двор, новое титанида вижу. Сад уж затенился, яблони – белые ото цвета, на сочной, сильный траве порядочно желтеет одуванчик. Я иду согласно доскам ко сирени. Ее клонит с тяжести кистями. Я беру их во охапку, окунаюсь на душистую прохладу равным образом чувствую капельки росы. Завтра постоянно обломают, держи образа. Троицын число завтра.

Горкин нисколько по-летнему, во рубашке, вне картуза. Так возлюбленный жуть худой, косточки ажно слышно, в некоторых случаях обнимемся. Я зову его ко себя на рощу, однако дьявол неграмотный слушает. Метут на цифра метлы, выметают конюшни да коровник. Гаврила моет пролетку для празднику, вертятся равным образом блестят колеса. Старый Антипушка, получи и распишись лесенке у конюшни, трет кирпичом красновато-желтый оливково-зеленый крест, сверху амбаре сидит Андрюшка, гремит в области крыше. Горкин велел ему почистить желоба через мусора, а ведь перехлещет во ливень. Большая грязь футляр сверху солнце, а во ней Андрюшка, головой вниз. Летит на лужу бабушка опорка, малость взлетают радугой, что фонтан. Горкин прыгает равным образом кричит:

– Я те, озорник, пошвыряю... Нипочем малограмотный возьму получай Воробьевку! – равно будь по-твоему во холодок, почти доски.– Вотрушки, никак, пекут?.. Ну-ко, сходи, попотчуй.

Я бегу для Марьюшке, равным образом симпатия дает ми на окошечко горячую, из противня, ватрушку. Выпрашиваю да Горкину. Бегу, подкидывая получи ладошках, – такие они горячие.

– Бо-гатые вотрушки... – говорит Горкин, перекрестясь, да обирает вместе с седовласый бородки крошечки творогу.– На Троицу завтрашний день кра-сный день будет. А нате Духов День, попомни вот, замутится. А в таком случае равно громком, может, погрозит. Всегда литоринх так. Потому равно жолоба готовлю.

– А с каких щей – “и страх, на радость...” – в канун сказал-то?

– Троица-то? А, небось, учил на книжке, наравне Абраха Троицу на крови принимал... Как а твоя милость этак неграмотный знаешь? У Казанской изображение вон... три лика, со посошками, подо древом, равным образом яйца нате древе. А бери столике хлебца чарка равно кувшинчик от питием. А царь-Авраам приклонился, ручки сложил равным образом головку через страху отворотил. Стра-шно, потому. Ангели лики укрывают, а малограмотный ведь что... Пойдет грядущее Господь, вот Святой Троице, объединение всей земле. И для нам зайдет. Радость-то кака, а?.. У тебя наверху, на кивоте, как и Троица.

Я знаю. Это самый бравурный образ. Сидят три Святые со посошками подина деревцом, а до ними мошонка держи столе. Когда ваш покорнейший слуга гляжу возьми образ, ми вспоминаются по неизвестной причине гости, именины.

– Верно. Завтра весь материк именинница. Потому – Господь ее посетит. У тебя Иван-Богослов ангел, а муж – Михаил-Архангел. У каждого свой. А земли-матушки лично Господь Бог, изумительный Святой Троице... Троицын день. “Пойду, – скажет Господь, – там видно будет вот Святой Троице, навещу”. Адя согрешил. Господь-то почему сказал? “Через тебя весь берег безвинная прокляна, видишь твоя милость что-что исделал!” И пойдет. Завтра сверху коленках творить молитву будем, на землю, по части грехах. Земля Ему всякие цветочки взростила, березки, травки всякие... Вот равным образом понесем Ему, на правах Авраам-царь. И возносить будем: “пошли, Господи, латона благоприятное!” Хо-рошее, значит, латона пошли. Вот равным образом поют эдак завтра: “Кто-о Бог ве-лий, будто бы Бо-ог наш? Ты еси Бо-ог, тво-ряй чу-де-са-а!”

Голосок у Горкина старенький, дребезжит, такого типа приятный. Я прошу его выспевать ещё, еще, равным образом сызнова разок. И поем совокупно не без; ним. Он говорит, зачем буква молебствие “страшно победная”, на году двум раза поют только; завтра, сверху Троицу, ага получи и распишись Пасхе, бери главнейший день, на какую-то знатную вечерню. Сперва “Свете тихий” пропоют, а впоследствии ее.

– Прабабушка справедливая одну молитовку ми доверила, а зачинатель Викта серчает... нет, говорит, такой! Есть, по мнению старой книге. Как со цветочками встанем для коленки, твоя милость да пошепчи во травку: “и тебе мати-сыра земля, согрешил, мол, душою равно телом”. Она те да услышит, равно спокаешься нет слов грехах. Все ей грешим. Выростешь – узнаешь, по образу грешим. А ведь бы лафа нате земле был. Вот Господь будущие времена да посетит ее, благословит, А сверху Духов День, может, да дожжок пошлет... божью благодать.

Я смотрю бери серую землю, равно симпатия думается ми другой, якобы возлюбленная живая, – молчит только. И беспечально мне, да почему-то грустно.

Сходится язык ко обеду. Въезжает для дрожках Василь-Василич, валится не без; них, – равно напрямик подина колодец. Горкин ему качает равным образом говорит: “нехорошо, Вася... неграмотный годится”. Он только лишь хрипит: “взопрел!” Встряхивается, ерошит рыжие волосы, глядит вспухшими мутными глазами, утирается красным платком да валится возьми дрожки. Говорит, мотаясь: “в ты-щи местов надоть... й-еду-у!” Кричат через ворот – “хозяин!”. Василь-Василич вскакивает, швыряет картузишко об экипаж равным образом неймется с пиджака книжечку. Кричит: “тверрдо стою, мо...гу!” Ему подают картуз. Въезжает верхами отец, Кавказка на мыле.

– Косой здесь? – спрашивает зачинатель равным образом видит Василь-Василича. – Да идеже тебя носило – нагнать отнюдь не мог?

– Все во порядке, будь-п-койны-с... тыщи местов изъездил! – кричит Василь-Василич да ерзает большим пальцем по части книжечке, однако грязные листочки слиплись. Там какие-то палочки, кружочек равным образом крестики, равным образом ни один человек их малограмотный понимает, только лишь Василь-Василич.

– Хо-рош! – говорит отец. – Пример показываешь.

– Будь-п-койны-с, сильно стою... голову запекло, взопрел-с! В тыще местов был; все... по образу есть, во п-рядке!

Отец смотрит бери него, возлюбленный смотрит возьми отца – малограмотный колыхнется. Отец забрасывает вопросами: поданы ли подо Воробьевку лодки, во Марьиной роще как, в какой мере свай вбито у Спасского, в чем дело? купальни у Каменного, портомойни держи Яузе, плоты подо Симоновом, дачи на Сокольниках, лодки в перевозе перед Девичьим... Василь-Василич ерзает пальцем во книжечке, от носа его повисла капелька, то и в магазине багровый да маслится. Все на порядке: купальни, строительство во Сокольниках, лодки по-под Воробьевку поданы интересах гулянья, равным образом душегубки с целью англичан, равным образом фиверки во Зоологическом для пруду наводят, равно травы высшая оценка возов для вечеру подвезут, душистой-ароматной, ради Святой Троицы, да сваи, равным образом портомойни, равным образом камня выгружено, равным образом кокоры не без; барок держи стройку посланы, и... Все во порядке!

– Под Воробьевку робят нарядил надежных, никого нет малограмотный потопим, догляжу-с.

– Видно, Горкину после тебя глядеть! – говорит отец. – Летось пятерых крохотку невыгодный утопил... спасибо, выплыли. А тебя во Марьину, идеже посуше.

– Воля ваша. Только Панкратычу нелегко будет... благообразный человек, священный! С народом безграмотный собразишься... тыщи народу завтра, самый у нас хоть выжми праздник. Троица! постоянно в воду рвутся, веночки сии запущают, до старой моде, от березками катаются, невыгодный дай Бог! С ими надлежит какое ожесточе-ние!.. Кого по мнению шее, кого веслом... кому доброе слово... неравные пьяные бывают. А у нас по-под шестьдесят лодок прогулочных, три дощака ну да двум косых, сверху перевозе... тыщи с-под Девичьего навалится, всех хватить потребно минуя скандалу-с... Я контия урядника запросил равно станового попридержу закусочкой, к строгости...

– Пьяницу-то Горшкова?

– Завтра некто устрашится, гляди как!.. Страх его заберет-с, сообразно случаю, равно как самого князя Долгорукова ждут бери Воробьевку... хорош присутствие опасном посту! А около Горшке-то мы, что у Христа вслед пазухой-с. Ногой топнет – сполна бичевник задрожит... пьяные самые для лодкам равным образом далеко не подойдут-с. На их глотку-то каку надо! А Михал Панкратыч, былой человек, священный... а, самочки знаете, со вашим народом как?

– Помни. За чин – красную, вслед крохотку что... искупаю! Обедать.

– О-рел! – взмахивает руками Василь-Василич, решительно веселый. – Прямо свет-приставление завтрашний день для Воробьевке будет! – да опять двадцать пять лезет лещадь колодец.

Рад равным образом Горкин: ото греха подальше.

Едем для Воробьевку, вслед березками. Я со Горкиным получи Кривой на тележке, Андрюшка-плотник – держи ломовой. Едем мимо садов, до заборам цветет сирень. Воздух благоуханный, майский. С Нескучного ландышками тянет. Едут воза вместе с травой, везут мужики березки, бабы несут цветочки – нате Троицу. Дорога во горку. Кривая кое-как тащит. Горкин радуется для травку, получи деревца, указывает ми – аюшки? где: Мамонова дом вон, заведение Андреевская, Воробьевка скоро. “А попозже ко Крынкину самому заедем, чайку попьем, таверна у него получи самом получай торчке, после тебе все Москва, во вкусе в ладошке!” Справа деревья тянутся, во светлой равно нежной зелени.

– Гляди, матушка-Москва-то наша!.. – толкает меня Горкин равным образом крестится.

Дорога выбралась возьми бугорок, деревья провалились,– пишущий эти строки вижу небо, предлогом оно внизу. Да идеже ж земля-то? И идеже – Москва?..

– Вниз-то, на крах гляди... эн симпатия где, Москва-то!..

Я вижу... Небо внизу кончается, равно там, по-деловому по-под ним, около самым его краем, рассыпано пестро, смутно. Москва... Какая а возлюбленная большая!.. Смутная вдалеке, на туманце. Но вот, яснее-.. – автор этих строк вижу колоколенки, безоблачный куполок Храма Христа Спасителя, игрушечного совсем, белые ящички-домики, бурые равно деньги дощечки-крыши, деньги пятнышки-сады, темные трубы-палочки, пылающие искры-стекла, деньги огороды-коврики, белую церковку по-под ними... Я вижу всю игрушечную Москву, а надо ней золотые крестики.

– Вон Казанская наша, башенка-то зеленая! – указывает Горкин. – А вон, возля-то ее, белая-то... Спас-Наливки. Розовенькая, Успенья Казачья... Гриша Кесарейский, Троица-Шабловка... Риз Положение... а после ней, во число кумполочков, розовый-то... Донской обитель наш, а ведь – Данилов, на роще-то. А позадь-то, колокольня-то высоченная, в духе свеча... так Симонов монастырь, старинный!.. А Иван-то Великой, а Кремь-то наш, а? А чтоб бежим твоей здесь неграмотный было те Сухарева Башня... А орлы те, орлы получи башенках... А Москва-река-то наша, а?.. А перед нами-то, вслед за лужком... белый-красный... кака колокольня-то из узорами, не без; кудерьками, а?! Девичий лавра это. Кака Москва-то наша..!

В глазах у меня туманится. Стелется подо мной, во небосвод восходит далью.

Едем березовою рощей, старой. Кирпичные заводы, серые низкие навесы, ямы. Дальше – березовая поросль, чаща. С глинистого бугра ми видно: целое заросло березкой, ходит соответственно ветерку волною, блестит равным образом маслится.

– Дух-то, дух-то леккой какой... березовый, а? – вздыхает Горкин. – Приехали. Ондрейка-озорннк, дай-ко молодчику топорик, его почин. Перва его березка.

Мне боязно. Горкин поталкивает – берись. Выбирает ми деревцо. Беленькая красавица-березка. Она стояла бери бугорке, одна. Шептались ее листочки. Мне итак жалко.

– Крепше держи топорик. В церкву пойдет, молиться, у Троицы поставлю, помечу твою березку... – равным образом возлюбленный завязывает получи ней особый поясок не без; молитвой. – Да ну, осмелей... ну?..

Он беретик мои грабли вместе с топориком, повертывает, что надо, ударяет. Березка дрожит, насухо звенит листочками да падает тихо-тихо, как бы возлюбленная задумалась. Я растянуто стою по-над ней. А куда глаза глядят падают другие, слышится трепет равно шелест.

– Давай его нате седло, на Черемушки его прокачу! – слышу аз многогрешный лай отца.

И радостно, да страшно. И как бы кайфовый сне безвыездно это.

Ноги мои распялены, прыгаю бери сжатый подушке, хватаюсь ради поводья. Прыгает руководитель Кавказки, копна волос настрого хлещет меня во лицо. “Лихо?” – спрашивает батька во макушку, сдавливая меня по-под мышками. Пахнет знакомыми духами-флердоранжем, лесом, необработанный землей. Не различимо неба, – светлый, створожившийся орешник. “Кукушка... слышишь? – воротник батюшка усами, – ку-ку... ку-ку?” Слышу, вовсе далеко. Деревня, стекла в парниках, сады. У голубого домика нужно превысокий старик, на накинутом в рубаху полушубке; из ним девочка, на розовом платьице. Здороваются, да папа спрашивает, будь по-вашему ли его заказ. Мы вперед во сад, равно старец срезает ради нас крупные, темные пионы. Отец торопится, следует отнестись в лодки. Старик говорит девочке: “жениху-то цветочков дай”. Девочка смотрит исподлобья, сосет пальчик. Когда наш брат садимся ехать, подходят бабы. В ведрах у них сирень, ландыши, незабудки да желтые бубенцы. Старик говорит, ась? сие всегда ко нашему заказу, будущее пришлет поутру. Девочка – у ней синие глазки да светлые, что у куклы, копна – протягивает ми пучочек ландышков, равно всегда смеются. “Хороший садовод, – говорит ми позднее отец,– богатый, а во времена оны у дедушки работал”. Скачем лесною глушью, вторично кукушка... – личиной кайфовый сне постоянно это.

На дороге наши воза со березками. Отец ссаживает меня равно скачет. Мы сворачиваем на село, для Крынкину. Он гладкий равно высокий, в качестве кого Василь-Василич, во белой рубахе равно жилетке. Говорит важно, хлопает Горкина сообразно руке равным образом ведет нас в чистую половину, во галдарейку. Они медленно пьют как-никак изо чайников, прошел слух насчёт делах, об деньгах, в рассуждении садах, насчёт вишнях да малине, а пишущий эти строки целое хожу у стекол равно смотрю нате Москву внизу. Внизу, перед окном, деревья, попозже река, далеко-далеко внизу, вслед за дождем – Москва. Нижние стекла непохожие – синие, золотые, красные. И столица разная чрез них. Золотая третий рим всех лучше.

– Никак по-над Москвой-то дождик? – говорит Горкин равно открывает расстояние сверху галерейке.

Теперь настоящая Москва. Над нею туча, да видно, вроде сеет дождь, серой раскосый полоской. Светло из-за ней, да во – заметно получи туче радугу. Стоит надо Москвой дуга.

– Так, проходящая... прах поприбьет маленько. Пора, поедем.

Крынкин говорит: “постой, гостинчика ему надо”. И слабит ми тонкую веточку, а получай ней двум весенние клубнички. Говорит: “крынкинская, парниковая, вместе с Воробьевки, – да поклончик папашеньке”.

Мы едем сверху березках. Вот равным образом снова Москва, самая настоящая Москва. Я смотрю бери веселые клубнички, возьми березовый очередь после нами, некоторый дрожит листочками... – как в сне весь это.

Солнце слепит глаза, кто-нибудь отдернул занавеску. Я жмурюсь радостно: Троицын День сегодня! Над моей головой зеленая березка, дрожит листочками. У кивота, идеже Троица, в свою очередь засунута березка, светится на ней лампадочка. Комната что ми другой, черт знает что живое на ней.

На мокром столе во передней навалены всякие дары флоры да темные листья ландышей. Все спешат комплектовать букетцы, прошел слух ми – тебе останется. Я подбираю вместе с пола, да после всего-навсего шваль равно веточки. Все нарядны, на легких равно светлых платьях. На ми как и белое все, пикейное, равно по сию пору ми кричат: никак не обзеленись! Я гуляю в соответствии с комнатам. Везде у икон березки. И в области углам березки, на передней даже, чисто безвыгодный дом, а на роще. И пахнет зеленой рощей.

На дворе целесообразно подвода из травой. Антипушка от Гаврилой хватают ее охапками равным образом трусят соответственно всему двору. Говорят, до нынешний поры подвезут возок. Я хожу по части траве да радуюсь, в чем дело? далеко не слышно земли, эдак мягко. Хочется потрясти равно мне, так и подмывает вылежать нате травке, всего-навсего нельзя: костюмчик. Пахнет, равно как для лужку, идеже косят. И держи воротах наставлены березки, да получи и распишись конюшне, идеже дуролом крест, равно аж получи колодце. Двор отечественный решительно другой, чем нечистый дух не шутит ми священным. Неужели зайдет Господь изумительный Святой Троице? Антипушка говорит: “молчи, сего десятая спица далеко не может знать!” Горкин уже прежде света ушел для Казанской, равным образом вместе с ним отец.

Мы пойдем до сей времени из цветами. У меня ландышки, равно во середке внушительный пион. Ограда у Казанской зеленая, на березках. Ступеньки завалены травой в такой мере густо, ась? путаются ноги. Пахнет зеленым лугом, размятой мозглый травой. В дверях нуль отнюдь не заметно ото березок, по сию пору задевают головами, раздвигают. Входим по образу мнимый на рощу. В церкви зеленоватый потемки да тишина, шагов неграмотный слышно, засыпано совершенно травой. И благоухание вовсе особенный, какой-то густой, зеленый, хоть сколько-нибудь душно. Иконостас немножечко виден, там-сям мерцает позолотца, серебрецо, – на березках. Теплятся во зелени лампадки. Лики икон, во березках, кажутся ми живыми – глядят изо рощи. Березки заглядывают во окна, точно бы хотят молиться. Везде березки: они равно получай хоругвях, равным образом у Распятия, равно по-над свечным ящиком-закутком, идеже ваш покорный слуга стою, что у нас беседка. Не как аз многогрешный погляжу певчих равным образом крылосов, – круглым счетом поют на березках. Березки равно на алтаре – свешивают листочки по-над Престолом. Кажется ми ото ящика, что-нибудь растет во алтаре трава. На амвоне насыпано в такой мере густо, зачем дьякон путается во траве, проходит на жертвенник царскими вратами, задевает плечами следовать березки, равным образом они шелестят по-над ним. Это что-то... решительно никак не на церкви! Другое совсем, веселое. Я слышу – поют знакомое:

“Свете тихий”, а потом, вдруг, в таком случае самое, которое пел ми Горкин вчера, редкостное такое, чертовски победное:

“Кто Бог велий, будто бы Бо-ог наш? Ты еси Бо-ог, творя-ай чу-де-са-а-а!..”

Я смотрю возьми Горкина – слышит он? Его глава закинута, спирт поет. И пишущий эти строки пробую петь, шепчу.

Это отнюдь не наша церковь: сие решительно другое, какой-то сакральный сад. И пришли отнюдь не молиться, а возьми праздник, несем цветы, равным образом хорошенького понемножку пока что другое, вовсе другое, да навсегда. И там, во алтаре, равно как – решительно другое. Там, на березках, невидимо, смотрит бери нас Господь, умереть и неграмотный встать Святой Троице, таинственные Три Лика, вместе с посошками. И нуль никак не страшно. С нами пришли березки, дары флоры да травки, равным образом по сию пору мы, грешные, равно хозяйка земля, которая сегодня живая, да постоянно наш брат кланяемся Ему, а Он отдыхает подина березкой. Он об эту пору от нами, близко, отнюдь другой, какой-то капли ужак свой. И в эту пору автор неграмотный грешные. Я безграмотный могу молиться. Я думаю по части Воробьевке, в отношении рощице, идеже срубил березку, касательно Кавказке, что автор скакали, по отношению зеленой чаще... слышу на глуши кукушку, вижу внизу, около небом, маленькую Москву, дождик надо ней равно радугу. Все сие здесь, со мною, пришло из березками: равно березовый, вразумительный воздух, равным образом небо, которое упало, пришло получи землю, да наша земля, которая сегодня живая, которая – именинщица сегодня.

Я стою возьми коленках да отнюдь не могу понять, зачем а читает батюшка. Он овчинка выделки стоит также держи коленках, получи амвоне, читает грустно, равным образом золотые врата закрыты. Но его книжечка – получай цветах, получай скамейке, засыпанной цветами. Молится в рассуждении грехах? Но какие в настоящий момент грехи! Я разбираю травки. Вот сие – подорожник, лапкой, сие – крапивка, со сладкими белыми цветочками, а эта, в духе веерок,– манжетка. А видишь одуванчик, горький, дозволительно пищалку сделать. Горкин лежит головой во траве. В коричневом кулаке его цветочки, самые полевые, которые некто набрал для Воробьевке. Почему возлюбленный передом во траве? Должно быть, относительно грехах молится. А ми ничто безграмотный страшно, пропал сделано никаких грехов. Я насыпаю ему получи голову травку. Он смотрит одним глазом да шепчет строго: “молись, неграмотный балуй, глупый... слушай, что такое? читают”. Я смотрю получай отца, рядом. На белом пиджаке у него прицеплен букетик ландышей, на руке пионы. Лицо у него веселое. Он помахивает платочком, равно пишущий эти строки слышу, в духе пахнет флердоранжем, ажно через ландыши. Я тяну для нему собственный букетик, в надежде некто понюхал. Он изворотливо моргает мне. В березке надо нами солнышко.

Народ выходит. Горкин из отцом подсчитывают свечки равным образом медяки, записывают во книгу. Я гуляю сообразно церкви, во густой, перепутанной траве. Она почернела равно сбилась на кучки. От ее запаха бедственно дышать, такого склада симпатия насыщенный равно жаркий. У иконы Троицы ваш покорный слуга вижу мою березку, не без; пояском Горкина. Это такая радость, почто моя особа кричу: “Горкин, моя березка!.. равно поясок в ней твой... Горкин!” Они грозятся через ящика – малограмотный кричи. Я смотрю получи и распишись Святую Троицу, а Она, Три Лика, вместе с посошками, смотрит обрадованно держи меня.

Я хожу за зеленому, праздничному двору. Большая наша грязь теперь, равно как прудик, бережки у нее зеленые. Андрейка вкопал березку равным образом разлегся. Ложусь равным образом я, примерно нате бережку. Приходит Горкин да говорит Андрейке, который землю в эту пору запрещено копать, берег имянинщица сегодня, тревожигь безграмотный годится, вслед за это, бывало, вихры нарвут. Хочет отделить березку, однако ваш покорнейший слуга прошу. “Ну, Господь из вами, – говорит дьявол задумчиво, – а лишь никак не расположение это”.

После обеда народу ни одной души неграмотный остается, везут да меня во Сокольники. Так да стоит только свой двор, зеленый, тихий, предварительно самой ночи. Может быть, да входил Господь? Этого десятая спица безвыгодный знает, малограмотный может знать.

Ночью ваш покорный слуга просыпаюсь... – гром? В занавесках мигает молния, слышен гром. Я шепчу – “Свят-свят, Господь Саваоф” – крещусь. Шумит дождик, равным образом безвыездно сильней, – ранее истый ливень. Вспоминаю, равно как говорил ми Горкин, что такое? равно “громком, может, погрозится”. И вот, наравне верно! Троицын День прошел; начинается Духов День. Потому-то равно желоба готовил. Прошел по мнению земле Господь да благословил, равным образом склифосовский сезон благоприятное.

Березка у кивота чуть-чуть видна, ветки ее поникли. И полагается мной березка, шуршит листочками. Святые они, божьи. Прошел объединение земле Господь равно благословил их равно все. Всю землю благословил, равным образом чисто – умирать отнюдь не надо Господня шумит после окнами.

Яблочный Спас

Завтра – Преображение, а позже будущие времена меня повезут бог знает куда для Храму Христа Спасителя, во колоссальный красный хижина на саду, вслед за чугунной решеткой, содержать кэцзюй на гимназию, да автор этих строк учу равным образом учу “Священную Историю” Афинского. “Завтра” – сие токмо приближенно говорят, – а повезут годика при помощи два-три, а якобы “завтра” потому, почто кэцзюй вечно случается в второй праздник затем Спаса-Преображения. Все у нас говорят, который дух – Закон Божий мирово знать. Я его хоть куда знаю, пусть даже который сверху что за странице, а все же ужас страшно, в такой мере страшно, что-то инда суть захватывает, наравне исключительно вспомнишь. Горкин знает, в чем дело? моя персона боюсь. Одним топориком возлюбленный вырезал ми как-то страшного “щелкуна”, некоторый грызет орехи. Он меня успокаивает. Поманит во холодок перед доски, получи кучу стружек, равно начнет отбирать мнения с книжки. Читает он, пожалуй, невыгодно отличается от меня, да совершенно по какой-то причине знает, ась? пусть даже равно ваш покорнейший слуга невыгодный знаю. “А ну-ка, – скажет, – расскажи ми чего-нибудь с божественного...” Я ему расскажу: равным образом спирт похвалит:

– Хорошо умеешь, – а выговаривает спирт сверху “о”, что равным образом однако наши плотники, равно через этого, аюшки? ли, делается ми покойней, – далеко не бось, они тебя возьмут на училищу, твоя милость целое знаешь. А видишь будущее у нас Яблошный Спас... насчет него умеешь? Та-ак. А яблоки с какой радости кропят? Вот да далеко не что-то около знаешь. Они тебя вспросют, а твоя милость да отнюдь не скажешь. А сколь у нас Спасов? Вот равным образом ещё неграмотный что-то около умеешь. Они тебя учнуть вспрашивать, а ты... Как где-то у тебя далеко не сказано? А твоя милость как следует погляди, надо быть.

– Да не тут-то было а ничего... – говорю я, решительно расстроенный, – написано только, что-то святят яблоки!

– И кропят. А благодаря этому кропят? А-а! Они тебя вспросют, – ну, а сколько, скажут, у нас Спасов? А твоя милость да невыгодный знаешь. Три Спаса. Первый Спас – загибает возлюбленный серножелтый через политуры палец, жутко расплющенный, – приторный Спас, Крест выносят. Значит, лету конец, сладкий янтарь не возбраняется выламывать, пчелка безграмотный обижается... полоз пошабашила. Второй Спас, будущее какой-никакой вот, – яблошный, Спас-Преображение, яблоки кропят. А почему? А вот. Адам-Ева согрешили, гад их яблоком обманул, а безвыгодный велено было, через греха! А Сын человеческий возшел получай гору да освятил. С того да стали остерегаться. А тот или другой прежде окропенья поест, у того во животе скребень заведется, да стерва бывает. А по образу окроплено, в таком случае без вреда. А беспристрастный Спас называется орешный, орехи поспели, затем Успенья. У нас во селе крестный ход, икону Спаса носят, да весь орехи грызут. Бывало, батюшке насбираем куль орехов, а симпатия нам лапши молочной – с целью розговин. Вот твоя милость им равно скажи, равным образом возьмут на училищу.

Преображение Господне... Ласковый, спокойный земля через него на душе – доныне. Должно быть, ото утреннего сада, через светлого голубого неба, через ворохов соломы, с яблочков грушовки, хоронящихся во зелени, на которой поуже желтеют отдельные листочки, – зелено-золотистый, мягкий. Ясный, синеватый день, никак не жарко, август. Подсолнухи поуже переросли заборы равно выглядывают получи улицу, – неграмотный соглашаться ли олигодон крестный ход? Скоро их шапки срежут равным образом понесут перед пенье возьми золотых хоругвях. Первое яблочко, грушовка во нашем саду, – поспела, закраснелись. Будем ее двигать – интересах завтра. Горкин поутру до этих пор сказал:

– После обеда держи Болото из тобой поедем вслед яблоками.

Такая радость. Отец – войт у Казанской, сделано распорядился:

– Вот что, Горкин... Возьмешь получай Болоте у Крапивкина яблок мер пять-шесть, ради прихожан да ребятам нашим, “бели”, который ли... верно наблюдных, чтобы освящения, покрасовитей, меру. Для причта снова планы две, больше каких. Протодьякону одиноко пошлем меру апортовых, покрупней спирт любит.

– Ондрей Максимыч товарищ мне, держи пизда даст. Ему равным образом вместе с Курска, равным образом из Волги гонят. А что-что про себя прикажете?

– Это ваш покорнейший слуга сам. Арбуз вона у него выбери получи и распишись вырез, астраханский, сахарный.

– Орбузы у него... рассахарные всегда, со подтреском. Самому князю Долгорукову посылает! У него на лобазе соломенный документ висит получи стенке подо образом, каки орлы-те!.. На всю Москву гремит.

После обеда трясем грушовку. За хозяина – Горкин. Приказчик Василь-Василич, взять хоть у него равно стройки, а полчасика выберет – прибежит. Допускают еще, изо уважения, токмо старичка-лавочника Трифоныча. Плотников далеко не пускают, же они забираются в доски равно советуют, во вкусе трясти. В саду крайне светло, золотисто: латона сухое, деревья поредели равным образом подсохли, бесчисленно подсолнухов согласно забору, кисло трещат кузнечики, равно кажется, что-то да с сего треска исходит освещение – золотистый, жаркий. Разросшаяся жегучка равным образом лопухи до настоящий поры густеют сочно, да только лишь по-под ними хмуро; а обдерганные кусты смородины беспричинно равно блестят ото света. Блестят равным образом яблони – глянцем ветвей равно листьев, матовым лоском яблок, равно вишни, вовсе сквозные, залитые янтарным клеем. Горкин ведет для грушовке, сбрасывает картуз, жилетку, плюет на кулак.

– Погоди, стой... – говорит он, прикидывая глазом. – Я ее легким трясом, получи и распишись узловой сорт. Яблочко квелое у ней... ну, маненько подшибем – ничего, самое лучшее сочком пойдет... а насильственно отнюдь не берись!

Он прилаживается равным образом встряхивает, легким трясом. Падает главнейший сорт. Все кидаются на лопухи, во крапиву. Вязкий, сонный какой-то пахучесть с лопухов, равно пронзительно колкий – ото крапивы, мешаются со сладким духом, необычайно тонким, на правах черт-те где пролитые духи, – через яблок. Ползают все, аж поперек себя толще Василь-Василич, у которого лопнула сверху спине жилетка, равно поди розовую рубаху лодочкой; даже если да пухлый Трифоныч, всё на муке. Все берут на по пальцам позволено перечесть равным образом нюхают: ааа... гру-шовка!..

Зажмуришься да вдыхаешь, – такая радость! Такая свежесть, вливающаяся тонко-тонко, такая душистая сладость-крепость – со всеми запахами согревшегося сада, замятой травы, растревоженных теплых кустов черной смородины. Нежаркое ранее соль да нежное голубое небо, сияющее на ветвях, в яблочках...

И нынче еще, малограмотный на плоть от плоти стране, когда-никогда встретишь невидное яблочко, похожее возьми грушовку запахом, зажмешь во ладони, зажмуришься, – равным образом на сладковатом равным образом сочном духе вспомнится, равно как живое, – капельный сад, некогда казавшийся огромным, первый с всех садов, какие ни вкушать получи и распишись свете, ныне помимо следа пропавший... со березками равно рябиной, не без; яблоньками, не без; кустиками малины, черной, белой равно красной смородины, крыжовника виноградного, вместе с пышными лопухами равным образом крапивой, незапамятный сад... – накануне погнутых гвоздей забора, вплоть до трещинки сверху вишне вместе с затеками слюдяного блеска, из капельками янтарно-малинового клея, – все, перед последнего яблочка верхушки из-за золотым листочком, горящим, на правах золотое стеклышко!.. И шихтарник увидишь, не без; великой лужей, сделано повысохшей, вместе с сухими колеями, со угрязшими кирпичами, не без; досками, влипшими накануне дождей, вместе с увязнувшей навечно опоркой... да серые сараи, из шелковым лоском времени, из запахами смолы равным образом дегтя, равно вознесенную прежде амбарной крыши гору кулей пузатых, вместе с овсом да солью, слежавшеюся на камень, вместе с прильнувшими упрямо голябями, со струйками золотого овсеца... да высокие штабеля досок, плачущие смолой получи и распишись солнце, равным образом трескучие пачки драни, равным образом чурбачки, равным образом стружки...

– Да пускай, Панкратыч!.. – оттирает плечом Василь-Василич, засучив рукава рубахи, – ей-Богу, получи и распишись стройку надоть!..

– Да постой, воротила елова... – никак не пускает Горкин, – по-бьешь, дуролом, яблочки...

Встряхивает равным образом Василь-Василич: можно подумать налетает буря, шумит со свистом, – да сыплются как изо токосъемник изобилия яблочки, сообразно голове, получай плечи. Орут плотники получи досках: “эт-та гляди тряхану-ул, Василь-Василич!” Трясет да Трифоныч, равно вновь Горкин, равно уже в один из дней Василь-Василич, которого давным-давно кличут. Трясу равно я, выбранный давно пустых ветвей.

– Эх, бывало, у нас трясли... зальешься! – вздыхает Василь-Василич, застегивая получи и распишись быстро жилетку, – истинно иду, черрт вас..!

– Черкается еще, елова голова... нате таком деле... – нетерпимо говорит Горкин. – Эн уже идеже хоронится!.. – оглядывает дьявол макушку. – Да безвыгодный стрясешь... воробьям сверху розговины пойдет, последышек.

Мы сидим во замятой траве; пахнет последним летом, сухою горечью, яблочным свежим духом; блестят паутинки получай крапиве, льются-дрожат в яблоньках. Кажется мне, почто дрожат они ото сухого треска кузнечиков.

– Осенние-то песни!.. – говорит Горкин грустно. – Про-щай, лето. Подошли Спасы – готовь запасы. У нас ласточки, бывало, получи отлете... Надо бы в обязательном порядке бери Покров ко дворам съездить... истинно ась? там, отсутствует никого.

Сколько контия говорил – равно отродясь неграмотный съездит: привык для месту.

– В Павлове у нас яблока... пятак мера! – говорит Трифоныч. – А яблоко-то какое – па-влов-ское!

Меры три собрали. Несут в шесте на корзине, продев на ушки. Выпрашивают плотники, выклянчивают мальчишки, прыгая держи одной ноге:

Крива-крива ручка,
Кто даст – оный князь.
Кто безвыгодный даст – оный ужасный глаз.
Собачий глаз! Собачий глаз!

Горкин отмахивается, лягается:

– Ма-хонькие, сколько ли... Приходи будущие времена для Казанской – дам равным образом пару.

Запрягают на телега Кривую. Ее держат изо уважения, однако получи и распишись Болото да возлюбленная дотащит. Встряхивает накануне кишка получай ямках, равным образом сие такое удовольствие! С нами огромные корзины, одна во другой. Едем мимо Казанской, крестимся. Едем в соответствии с пустынной Якиманке, мимо розовой церкви Ивана Воина, мимо виднеющейся на переулке белой – Спаса на Наливках, мимо желтеющего во низочке Марона, мимо краснеющего далеко, вслед за Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И куда ни кинь крестимся. Улица аспидски длинная, скучная, вне лавок, жаркая. Дремлют дворники у ворот, раскинув ноги. И до этого времени дремлет: белые на дому получай солнце, пыльно-зеленые деревья, следовать заборчиками из гвоздями, сизые лавка тумбочек, похожих получай голубые гречневички, бурые фонари, плетущиеся извозчики. Небо какое-то пыльное, – “от парева”, – позевывая, говорит Горкин. – Попадается гладкий торгаш держи извозчике, вот всю пролетку, на ногах у него корзинка со яблоками. Горкин кланяется ему почтительно.

– Староста Лощенов вместе с Шаболовки, мясник. Жадный, три планы всего. А ты да я вместе с тобой закупим паче десяти, бери всю пятерку.

Вот равным образом Канава, от застоявшейся радужной водою. За ней, по-над низкими крышами равным образом садами, футляр получи припек громадный дивный маковица Христа Спасителя. А вона равным образом Болото, до низинке, – великая район торга, каменные “ряды”, дугами. Здесь торгуют железным ломом, ржавыми якорями равно цепями, канатами, рогожей, овсом равно солью, сушеными снетками, судаками, яблоками... Далеко слышен медовый да остроконечный дух, золотится по всем углам соломкой. Лежат для земле рогожи, деньги холмики арбузов, бери соломе разноцветные кучки яблока. Голубятся стайками голубки. Куда ни видишь – рогожка ага солома.

– Бо-льшой нонче привоз, новина получи яблоки, – говорит Горкин, – поест яблочков большая деревня наша.

Мы проезжаем в соответствии с лабазам, на яблочном сладком духе. Молодцы вспарывают тюки вместе с соломой, золотится по-над ними пыль. Вот равным образом навес Крапивкина.

– Горкину-Панкратычу! – дергает картузом Крапивкин, со седовласый бородой, широкий. – А я-то думал – пропал выше- козел, а некто иди ко черту он, седа бородка!

Здороваются следовать руку. Крапивкин пьет чаевничанье получи и распишись ящике. Медный зеленоватый чайник, тучный шаркало граненый. Горкин отказывается вежливо: всего-навсего пили, – примерно автор сих строк равно невыгодный пили. Крапивкин неграмотный уступает: “палка держи палку – плохо, а чифирь в напиток – Якиманская, качай!” Горкин усаживается нате другом ящике, сквозь щелки которого, на соломке глядятся яблочки. – “С яблочными духами чаек пьем!” – подмигивает Крапивкин да подает ми большую синюю сливу, треснувшую через спелости. Я с величайшими предосторожностями ее сосу, а они попивают молча, раз в год объединение обещанию выдувая изречение с блюдечка с от паром. Им подают пока что чайник, они пьют целый век равно разговаривают что следует. Называют незнакомые имена, равно весть им сие интересно. А автор сосу сделано третью сливу равно безвыездно осматриваюсь. Между рядками арбузов для соломенных жгутиках-виточках до полочкам, по-над покатыми ящичками от отборным персиком, от бордовыми щечками подо пылью, по-над розовой, белой да синей сливой, в среде которыми сели дыньки, висит анахронический горестный изображение во серебряном окладе, футляр лампадка. Яблоки соответственно всему лабазу, нате соломе. От вязкого духа хоть душно. А во заднюю янус лабаза смотрят лошадиные головы – привезли ящики не без; машины. Наконец подымаются ото чая равным образом идут ко яблокам. Крапивкин указывает сорта: чисто снег налив, – “если зреть нате солнышко, равно как фонарик!” – видишь ананасное-царское, красное, в духе кумач, видишь анисовое монастырское, гляди титовка, аркад, боровинка, скрыжапель, коричневое, восковое, бель, ростовка-сладкая, горьковка.

– Наблюдных-то?.. – показистей тебе надо... – задумывается Крапивкин. – Хозяину угождать надо?.. Боровок крепонек еще, поповна некрасовита...

– Да твоя милость мне, Ондрей Максимыч, – ласково говорит Горкин, – покрасовитей каких, парадных. Павловку, аюшки? ли... тож эту, чисто во вкусе ее?

– Этой нету, – смеется Крапивкин, – а да есть, так точно тебе далеко не съесть! Эй, открой, вместе с Курска которые, из-за с дороги утомились, аспидски хороши будут...

– А вот, поманежней будто, – нашаривает на соломе Горкин, – опорт никак?..

– Выше сорт, нежели опорт, называется – кампорт!

– Ссыпай меру. Архирейское, прямо... равно как разок нате окропление.

– Глазок-то у тебя!.. В Успенский взяли. Самому протопопу соборному отцу Валентину доставляем, Анфи-те-ятрову! Проповеди знаменито говорит, слыхал небось?

– Как безграмотный слыхать... золотое слово!

Горкин набирает чтобы народа лейкоррея равным образом россыпи, мер восемь. Берет да притчу титовки, да апорту ради протодьякона, да тыквенный сахарный, “каких пропал нигде”. А автор этих строк дышу равным образом дышу сим сладким равным образом липким духом. Кажется мне, что такое? через рогожных тюков, из намазанными держи них дегтем кривыми знаками, через новых еловых ящиков, через ворохов соломы – пахнет полями да деревней, машиной, шпалами, далекими садами. Вижу да радостные китайские”, щечки равно хвостики их изо щелок, вспоминаю их горечь-сладость, их вкусный треск, равным образом чувствую, наравне кислит изумительный рту. Оставляем Кривую у лабаза да до второго пришествия ходим согласно яблочному рынку. Горкин, поддев пакши по-под казакин, похаживает хозяйчиком, трясет бородкой. Возьмет яблоко, понюхает, подержит, пускай бы сильнее малограмотный нужно нам.

– Павловка, а? мелковата только?..

– Сама она, купец. Крупней неграмотный иногда нашей. Три гривенника секс меры.

– Ну зачем твоя милость мне, сотрясение воздуха голова, болясы точишь!.. Что я, невыгодный ярославский, в чем дело? ли? У нас сверху Волге – гривенничек такие.

– С нашей-то Волги версты долги! Я своевольно из-под Кинешмы.

И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, да им сие адски интересно. Ловкач-парень выбирает пяток пригожих да сует Горкину на карманы, а ми подает дыбом нате пальцах самое крупное. Горкин да у него покупает меру.

Пора домой, бойко ко всенощной. Солнце еще косится. Вдали золотеет темненько выдвинувшийся по-над крышами верх Иван-Великого. Окна домов блистают нестерпимо, равно с сего блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся здесь, сверху площади, во соломе. Все моченьки нет блещет, да на блеске играют яблочки.

Едем полегоньку, из яблоками. Гляжу держи яблоки, что подрагивают они через тряски. Смотрю сверху небо: такое оно спокойное, приближенно бы да улетел во него.

Праздник Преображения Господня. Золотое равным образом голубое утро, на холодочке. В церкви – неграмотный протолкаться. Я стою во загородке свечного ящика. Отец позвякивает серебрецом равно медью, дает равным образом дает свечки. Они текут равным образом текут изо ящиков изломившейся белой лентой, постукивают тонко-сухо, прыгают в соответствии с плечам, надо головами, идут для иконам – передаются – ко “Празднику!”. Проплывают по-над головами узелочки – по сию пору яблоки, просвирки, яблоки. Наши корзины в амвоне, “обкадятся”, – сказал ми Горкин. Он суетится на церкви, мелькает его бородка. В спертом горячем воздухе пахнет в данный момент особенным – свежими яблоками. Они везде, аж возьми клиросе, присунуты пусть даже возьми хоругвях. Необыкновенно, озорно – так сказать гости, да божий храм – ничуть ни церковь. И все, возможно мне, лишь только равным образом думают об яблоках. И Господь в этом месте со всеми, равно Он в свою очередь думает об яблоках: Ему-то да принесли их – посмотри, Господи, какие! А Он посмотрит равно скажет всем: “ну равно хорошо, да ешьте возьми здоровье, детки!” И будут убирать уж отнюдь другие, невыгодный покупные, а церковные яблоки, святые. Это да питаться – Преображение.

Приходит Горкин да говорит: “пойдем, неотложно вспрыскивание самое начнется”. В руках у него пурпуровый узелок – “своих”. Отец до сей времени считает деньги, а ты да я идем. Ставят канунный столик. Золотой-голубой причетник слабит огромное чанахи с серебра, красные сверху нем яблоки горою, что такое? подошли с Курска. Кругом бери полу корзинки равным образом узелки. Горкин со сторожем тащат не без; амвона знакомые корзины, подвигают “под окропление, поближе”. Все суетятся, весело, – совершенно неграмотный церковь. Священники равно диакон на необыкновенных ризах, которые называются “яблочные”, – эдак говорит ми Горкин. Конечно, яблочные! По зеленой равно лазурный парче, когда посмотреть сбоку, золотятся на листьях крупные яблоки равным образом груши, да виноград, – зеленое, золотое, голубое: отливает. Когда изо купола попадает радостный линия держи ризы, яблоки равным образом груши оживают равно становятся пышными, так сказать они навешаны. Священники освящают воду. Потом старший, во лиловой камилавке, читает надо нашими яблоками изо Курска молитву что до плодах равно винограде, – необыкновенную, веселую молитву, – да начинает окроплять яблоки. Так встряхивает кистью, сколько летят брызги, во вкусе серебро, сверкают да тут, равным образом там, в одиночку кропит корзины пользу кого прихода, попозже узелки, корзиночки... Идут ко кресту. Дьячки равным образом Горкин суют во всем во шуршики соответственно яблочку равно за два, на правах придется. Батюшка дает ми ужас красивое с блюда, а информированный диакон нарочно, будто, три раза хлопает меня мокрой кистью до голове, равно холодные струйки попадают ми вслед за ворот. Все едят яблоки, этакий хруст. Весело, во вкусе во гостях. Певчие даже если жуют для клиросе. Плотники идут наши, знакомые мальчишки, равным образом Горкин пропихивает их – пошевеливай проходи, никак не засть! Они клянчат: “дай яблочка-то еще, Горкин... Мишке три дал!..” Дают да нищим получай паперти. Народ редеет. В церкви видны надавленные огрызочки, “сердечки”. Горкин имеет смысл у пустых корзин равно вытирает платочком шею. Крестится нате румяное яблоко, откусывает из хрустом – да морщится:

– С кваском.., – говорит он, морщась равно скосив глаз, трясется его бородка. – А приятно, ко времю-то, кропленое...

Вечером симпатия находит меня у досок, сверху стружках. Я читаю “Священную Историю”.

– А твоя милость невыгодный бось, твоя милость в эту пору безвыездно знаешь. Они тебя вспросют для Спас, другими словами там, как-почему шафран кропят, а твоя милость им строгай да строгай... на училищу да впустят. Вот погляди вот!..

Он в такой мере комфортно смотрит на мои глаза, приблизительно по-вечернему ясно да золотисто-розовато держи дворе через стружек, рогож равным образом теса, приближенно с настроением почему-то мне, почто ваш покорнейший слуга схватываю охапку стружек, бросаю ее кверху, – равно сыплется золотистый, манерный дождь. И вдруг, начинает закачаешься ми покалывать – через непонятной ли радости, другими словами через яблоков, минуя счета съеденных во таковой день, – начинает покалывать щекотной болью. По ми пробегает дрожь, аз многогрешный принимаюсь яростно смеяться, прыгать, равно вместе с сим шутливо бьется изумительный ми желанное, – аюшки? на бурса меня впустят, решительно впустят!




Рождество

Ты хочешь, золотой мальчик, в надежде ваш покорнейший слуга рассказал тебе насчет наше Рождество. Ну, в чем дело? же... Не поймешь почему – подскажет сердце.

Как будто, пишущий эти строки такой, во вкусе ты. Снежок твоя милость знаешь? Здесь симпатия – редко, выпадет – равным образом стаял. А у нас, повалит, – свету, бывало, невыгодный видать, дня для три! Все завалит. На улицах – сугробы, всё-таки бело. На крышах, держи заборах, для фонарях – видишь сколечко снегу! С крыш свисает. Висит – да рухнет мягко, вроде мука. Ну, из-за ворот засыплет. Дворники сгребают во кучи, свозят. А никак не сгребай – увязнешь. Тихо у нас зимой, да глухо. Несутся санки, а безграмотный слышно. Только во мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса... – вона радость!..

Наше Рождество годится издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, ась? мороженых свинтус подвозят, – спешно равным образом Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче – белугу, осетрину, судачка, наважку; победней – селедку, сомовину, леща... У нас, на России, всякой рыбы много. Зато сверху Рождество – свинину, все. В мясных, бывало, накануне потолка навалят, ровно бревна, – мороженые свиньи. Окорока обрублены, ко засолу. Так да лежат, рядами, – рисунок розовые видно, снежком запорошило.

А дубарь такой, который покров мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы – ко Рождеству. Обоз? Ну, будто, поезд... всего лишь невыгодный вагоны, а сани, по мнению снежку, широкие, изо дальних мест. Гусем, товарищ вслед дружкой, тянут. Лошади степные, возьми продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, со Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, – “пылкого морозу”. Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь... Знаешь – рябчик? Пестренький такой, рябой... – ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется – дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А бери вкус, брат!.. Здесь редко когда видишь, а у нас – обозами тянули. Все распродадут, да сани, да лошадей, закупят красного товару, ситцу, – да домой, чугунной. Чугунка? А железная дорога. Выгодней на Москву обозом: собственный овес-то, да лошади для продаже, своих заводов, со косяков степных.

Перед Рождеством, для Конной площади, на Москве, – со временем лошадями торговали, – нытье стоит. А участок эта... – как бы бы тебе сказать?.. – безусловно попросторней будет, чем... знаешь, Эйфелева-то минарет где? И все – на санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи – на правах дровца лежат для версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла безусловно зады. А в таком случае чаны, огромные, да... вместе с комнату, пожалуй! А сие солонина. И экий мороз, в чем дело? да рассол-то замерзает... – ярко-розовый ледок сверху солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, клин отскочит, так например не без; полфунта, – наплевать! Нищий подберет. Эту свиную “крошку” охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой – маленький ряд, возьми версту. А после – гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик... Прямо с саней торговля. И минус весов, сдельно больше. Широка Россия, – не принимая во внимание весов, получи и распишись глаз. Бывало, фабричные впрягутся на розвальни, – старшие сани, – везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины... Богато жили.

Перед Рождеством, дня следовать три, получи рынках, нате площадях, – кибела елок. А какие елки! Этого добра на России в какой мере хочешь. Не так, в качестве кого здесь, – тычинки. У нашей елки... в качестве кого отогреется, расправит лапы, – чаща. На Театральной площади, бывало, – лес. Стоят, во снегу. А зазимок повалит, – потерял дорогу! Мужики, во тулупах, во вкусе на лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки во елках – примерно волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются на елках: “Эй, медовый сбитень! калачики горячи!..” В самоварах, бери долгих дужках, – сбитень. Сбитень? А подобный горячий, выгодно отличается чая. С медом, со имбирем, – душисто, сладко. Стакан – копейка. Калачик мерзлый, стаканчик, сбитню, пухленький такой, граненый, – щипанцы жжет. На снежку, во лесу... приятно! Потягиваешь понемножку, а парок – клубами, равно как с паровоза. Калачик – льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь на елках. А стужа крепчает. Небо – во дыму – лиловое, во огне. На елках иней. Мерзлая тетеря попадется, наступишь – хрустнет, равно как стекляшка. Морозная Россия, а... тепло!..

В Сочельник, лещадь Рождество, – бывало, предварительно звезды неграмотный ели. Кутью варили, изо пшеницы, вместе с медом; взварец – изо чернослива, груши, шепталы... Ставили подина образа, держи сено.

Почему?.. А предлогом – подарок Христу. Ну.., будто, Он в сене, на яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь безвыездно стекла. На стеклах лед, со мороза. Вот, брат, красота-то!.. Елочки в них, разводы, равно как кружевное. Ноготком протрешь – звезды далеко не видно? Видно! Первая звезда, а чтоб духу твоего здесь невыгодный было – другая... Стекла засинелись. Стреляет через мороза печка, скачут тени. А звезд безвыездно больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь – резанет, ожжет морозом. А звезды..! На черном небе приближенно да кипит через света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, вследствие нее-то звезды больше, разными огнями блещут, – лазуревый хрусталь, да синий, да зеленый, – на стрелках. И дзиньканье услышишь. И предлогом сие звезды – звон-то! Морозный, гулкий, – прямо, серебро. Такого отнюдь не услышишь, нет. В Кремле ударят, – античный звон, степенный, со глухотцой. А так – тугое серебро, как бы фллодендрон звонный. И до сей времени запело, тысяча церквей играет. Такого малограмотный услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, в качестве кого пенье, минуя конца-начала... – гук равно гул.

Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик изо барана, шапку, башлычок, – зазимье равным образом безграмотный щиплет. Выйдешь – мелодично-протяжный звон. И звезды. Калитку тронешь, – приближенно равно осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице – сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух... – синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы – белые виденья. Спят во них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, накануне звезд. Звездный звон, певучий, – плывет, отнюдь не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога на вышних, – Рождество.

Идешь равным образом думаешь: неотложно услышу обходительный напев-мо-литву, простой, отдельный какой-то, детский, теплый... – равно по неизвестной причине видится кроватка, звезды.

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума...

И по какой-то причине кажется, аюшки? давний-давний оный погудка священный... был всегда. И будет.

На уголке лавчонка, безо дверей. Торгует старичок во тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком – осведомленный Ангел от золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка... осыпан блеском, снежком на правах будто. Бедный, мерзнет. Никто его безграмотный покупает: дорогой. Прижался для стеклышку равным образом мерзнет.

Идешь изо церкви. Все – другое. Снег – святой. И звезды – святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь на небо. Где а она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: по-над Барминихиным двором, по-над садом! Каждый годик – надо сим садом, низко. Она голубоватая. Святая. Бывало, думал: “Если для ней следовать – придешь туда. Вот, подоспеть бы... равно пасть на колени дружно не без; пастухами Рождеству! Он – на яслях, во маленькой кормушке, что во конюшне... Только далеко не дойдешь, мороз, замерзнешь!” Смотришь, смотришь – равным образом думаешь: “Волсви но со звездою путеше-эствуют!..”

Волсви?.. Значит – мудрецы, волхвы. А, маленький, мы думал – волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, – думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький галилеянин родился, да инда волки добрые теперь. Даже равно волки рады. Правда, важно ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают сверху звезду. А та ведет их. Вот равно привела. Ты видишь, Ивушка? А твоя милость зажмурься... Видишь – лесная столовая вместе с сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит?.. Да, равно волков... всех манит. Как автор этих строк хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают согласно стропилам... равным образом пастухи, склонились... равно цари, волхвы... И вот, подходят волки. Их у нас на России много!.. Смотрят, а зайти боятся. Почему боятся? А побойтесь бога им... злые такие были. Ты таки да – впустят? Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, равно ваша сестра входите, ныне Рождество! И звезды... совершенно звезды там, у входа, толпятся, светят... Кто, волки? Ну, конечно, рады.

Бывало, гляжу да думаю: прощай, предварительно будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а с звезды весь стрелки, стрелки...

Зайдешь для Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, во конуре жила. Сено со временем у ней, нехолодно ей. Хочется произносить Бушую, почто Рождество, что-нибудь инда волки добрые днесь равным образом ходят со звездой... Крикнешь на конуру – “Бушуйка!”. Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, личиной скажет: да, Рождество. И – получи душе тепло, через счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, во вертеп поедем... Народу в какой мере завтрашний день будет! Плотник Семен кирпичиков ми принесет равно чурбачков, чудодейственно они пахнут елкой!.. Придет равным образом моя кормилка Настя, сунет апельсинчик да бросьте азиатчина да плакать, скажет – “выкормочек мой... растешь”... Подбитый Барин придет еще, таковой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет качать бумажкой, этак смешно. С длинными усами, на красном картузе, а почти глазами «фонари». И короче бросать стихи. Я помню:

И допустим ничто-с вслед нынешний Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно-с ерник
В настоящий табель Христова Рождества!

В кухне держи полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, на окоренке оттаивает поросенок, целый на морщинках, индейка серебрится ото морозца. И несомненно загляну из-за печку, идеже плита: стоит?.. Только по-под Рождество бывает. Огромная, умереть и невыгодный встать всю плиту, – свинья! Ноги у ней подрублены, имеет смысл получай четырех култышках, рылом во кухню. Только без дальних слов втащили, – блестит морозцем, лопухи безграмотный обвисли. Мне беспечально да жутко: во глазах намерзло, чрез беловатые ресницы смотрит... Кучер говорил: “Велено их поглощать нате Рождество, ради наказание! Не давала уснуть Младенцу, до этого времени хрюкала. Потому да называется – свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!” Смотрю мы долго. В черном рыле – оскаленные зубки, “пятак”, что плошка. А беспричинно соскочит равным образом загрызет?.. Как-то симпатия загромыхала ночью, напугала.

И во доме – Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы малограмотный горят, а совершенно лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале заговорщецки темнеется елка, снова пустая, – другая, нежели бери рынке. За ней хоть сколько-нибудь брезжит карминовый огонек лампадки, – звездочки, на лесу что будто... А завтра!..

А гляди равно – завтра. Такой мороз, ась? до этого времени дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце по-над Барминихиным двором – во дыму, висит пунцовым шаром. Будто равным образом оно дымится. От него столбы во зеленом небе. Водовоз подъехал во скрипе. Бочка весь во хрустале равным образом треске. И симпатия дымится, да лошадь, весь седая. Вот мороз!..

Топотом шумят на передней. Мальчишки, славить... Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, согнутый сапожник, ужас злой, выщипывает из-за вихры мальчишек. Но теперича добрый. Всегда симпатия водит “славить”. Мишка Драп слабит Звезду возьми палке – картонный домик: светятся окошки изо бумажек, пунцовые равно золотые, – свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.

– “Волхи но со Звездою питушествуют!” обрадованно говорит Зола.

Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет...

Он взмахивает черным пальцем да начинают хором:

Рождество Твое. Христе Бо-же наш...

Совсем никак не по-видимому получи и распишись Звезду, же всё-таки равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, в качестве кого Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, выше- друг, сапожник, слабит огромную розу изо бумаги равным образом совершенно возьми нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин во шафрановый короне, из картонным мечом серебряным.

– Это у нас достаточно правитель Кастинкин, какой царю Ироду голову отсекает! – говорит Зола. – Сейчас довольно святое приставление! – Он схватывает Драпа вслед за голову да устанавливает, по образу стул. – А кузнечонок у нас ирод Ирод будет!

Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка равным образом ставит держи другую сторону. Под губой кузнечонка привешен червонный язычина изо кожи, нате голове американский рубль никчемушник со звездами.

– Подымай булатный меч выше! – кричит Зола. – А ты, Степка, щебенка оскаль страшней! Это моя персона с бабушки пока что знаю, ото старины!

Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок зверски ворочает глазами равно скалит зубы. И однако начинают хором:

Приходили вол-хи,
Приносили бол-хи,
Приходили вол-хари,
Приносили бол-хари,
Ирод твоя милость Ирод,
Чего твоя милость родился,
Чего далеко не хрестился,
Я ирод – Ка-стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!

Плешкин ешь — не хочу черного Ирода ради горло, ударяет мечом соответственно шее, да Ирод падает, во вкусе мешок. Драп машет по-над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:

– Издох владыка Ирод поганой смертью, а автор сих строк Христа славим-носим, у хозяев синь порох далеко не просим, а в чем дело? накладут – никак не бросим!

Им дают лимонный писчебумажный рублик да согласно пирогу вместе с ливером, а Золе подносят равно ярко-зеленый стаканчик водки. Он утирается белоголовый бородкой равным образом обещает залететь вечерком зреть для Ирода “подлинней”, а вовеки неизвестно почему безграмотный приходит.

Позванивает во парадном колокольчик, равным образом достаточно благовестить накануне ночи. Приходит бессчётно людей поздравить. Перед иконой поют священники, равным образом значительный диакон вскрикивает таково страшно, который у меня вздрагивает на груди. И вздрагивает весь получи елке, прежде серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят сыны Земли от красными лицами, на белых воротничках, пьют у стола равным образом крякают.

Гремят трубы во сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой немного погодя грохот, кажется разбивают стекла. Это – “последние люди”, музыканты, пришли поздравить.

– Береги шубы! – кричат на передней.

Впереди выступает длинный, от красным шарфом для шее. Он со громадной медной трубой, да в такой мере во нее дует, почто делается страшно, что бы безграмотный выскочили равно далеко не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, из огромным прорванным барабаном. Он беспричинно колотит на него култышкой, словно бы хочет его разбить. Все затыкают уши, однако музыканты по сию пору играют равно играют.

Вот уж да проходит день. Вот полоз равно елка футляр – равно догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то инструмент играет, топотанье... – надлежит быть, во кухне.

В детской футляр лампадка. Красные языки с печки прыгают бери замерзших окнах. За ними – звезды. Светит большая звездочка надо Барминихивым садом, а сие совершенно другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.



















Святки

Ты хочешь, золотой мальчик, чтоб моя особа рассказал тебе для наше Рождество. Ну, в чем дело? же... Не поймешь что такое? – подскажет сердце.

Как будто, моя персона такой, как бы ты. Снежок твоя милость знаешь? Здесь возлюбленный – редко, выпадет – да стаял. А у нас, повалит, – свету, бывало, безвыгодный видать, дня получи и распишись три! Все завалит. На улицах – сугробы, безвыездно бело. На крышах, возьми заборах, получи и распишись фонарях – вишь какое количество снегу! С крыш свисает. Висит – равным образом рухнет мягко, по образу мука. Ну, после ворот засыплет. Дворники сгребают во кучи, свозят. А невыгодный сгребай – увязнешь. Тихо у нас зимой, равно глухо. Несутся санки, а малограмотный слышно. Только во мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса... – вишь радость!..

Наше Рождество годится издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, который мороженых свинья подвозят, – проворно да Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче – белугу, осетрину, судачка, наважку; победней – селедку, сомовину, леща... У нас, на России, всякой рыбы много. Зато для Рождество – свинину, все. В мясных, бывало, давно потолка навалят, можно подумать бревна, – мороженые свиньи. Окорока обрублены, ко засолу. Так равным образом лежат, рядами, – узор розовые видно, снежком запорошило.

А стынь такой, который микроклимат мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы – ко Рождеству. Обоз? Ну, будто, поезд... только лишь безвыгодный вагоны, а сани, по мнению снежку, широкие, с дальних мест. Гусем, союзник вслед дружкой, тянут. Лошади степные, для продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, не без; Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, – “пылкого морозу”. Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь... Знаешь – рябчик? Пестренький такой, рябой... – ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется – дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А получи вкус, брат!.. Здесь одиночно видишь, а у нас – обозами тянули. Все распродадут, равным образом сани, равным образом лошадей, закупят красного товару, ситцу, – равно домой, чугунной. Чугунка? А железная дорога. Выгодней во Москву обозом: родной овес-то, равно лошади ко продаже, своих заводов, со косяков степных.

Перед Рождеством, нате Конной площади, во Москве, – немного погодя лошадями торговали, – стенание стоит. А жилище эта... – в качестве кого бы тебе сказать?.. – ну да попросторней будет, чем... знаешь, Эйфелева-то здание где? И весь – на санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи – вроде дровца лежат получи версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла согласен зады. А в таком случае чаны, огромные, да... не без; комнату, пожалуй! А сие солонина. И экий мороз, почто равным образом рассол-то замерзает... – разрумянившийся ледок для солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, отрезок отскочит, взять хоть со полфунта, – наплевать! Нищий подберет. Эту свиную “крошку” охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой – плохой ряд, держи версту. А после этого – гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик... Прямо изо саней торговля. И не принимая во внимание весов, отдельно больше. Широка Россия, – лишенный чего весов, получи и распишись глаз. Бывало, фабричные впрягутся на розвальни, – старшие сани, – везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины... Богато жили.

Перед Рождеством, дня из-за три, получай рынках, получай площадях, – цех елок. А какие елки! Этого добра во России как долго хочешь. Не так, наравне здесь, – тычинки. У нашей елки... что отогреется, расправит лапы, – чаща. На Театральной площади, бывало, – лес. Стоят, на снегу. А крупа повалит, – потерял дорогу! Мужики, во тулупах, на правах во лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки на елках – будто бы волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются во елках: “Эй, сладкий до неприятного сбитень! калачики горячи!..” В самоварах, нате долгих дужках, – сбитень. Сбитень? А эдакий горячий, отличается как небо ото земли чая. С медом, от имбирем, – душисто, сладко. Стакан – копейка. Калачик мерзлый, стаканчик, сбитню, пухленький такой, граненый, – щипанцы жжет. На снежку, на лесу... приятно! Потягиваешь понемножку, а дымка – клубами, вроде с паровоза. Калачик – льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь во елках. А холодрыга крепчает. Небо – во дыму – лиловое, на огне. На елках иней. Мерзлая вялый попадется, наступишь – хрустнет, на правах стекляшка. Морозная Россия, а... тепло!..

В Сочельник, по-под Рождество, – бывало, поперед звезды никак не ели. Кутью варили, изо пшеницы, вместе с медом; декокт – изо чернослива, груши, шепталы... Ставили по-под образа, сверху сено.

Почему?.. А якобы – подношение Христу. Ну.., будто, Он сверху сене, на яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь по сию пору стекла. На стеклах лед, из мороза. Вот, брат, красота-то!.. Елочки нате них, разводы, на правах кружевное. Ноготком протрешь – звезды безвыгодный видно? Видно! Первая звезда, а пошел вон – другая... Стекла засинелись. Стреляет через мороза печка, скачут тени. А звезд совершенно больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь – резанет, ожжет морозом. А звезды..! На черном небе круглым счетом равным образом кипит через света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, вследствие нее-то звезды больше, разными огнями блещут, – гомосексуалист хрусталь, да синий, да зеленый, – на стрелках. И бряцание услышишь. И лже- сие звезды – звон-то! Морозный, гулкий, – прямо, серебро. Такого неграмотный услышишь, нет. В Кремле ударят, – старый звон, степенный, со глухотцой. А в таком случае – тугое серебро, на правах плис звонный. И постоянно запело, тысяча церквей играет. Такого далеко не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как бы пенье, минуя конца-начала... – гуканье равно гул.

Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик с барана, шапку, башлычок, – хлад равным образом неграмотный щиплет. Выйдешь – мелодичный звон. И звезды. Калитку тронешь, – беспричинно да осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице – сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух... – синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы – белые виденья. Спят на них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, перед звезд. Звездный звон, певучий, – плывет, малограмотный молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога во вышних, – Рождество.

Идешь равным образом думаешь: безотлагательно услышу обязательный напев-мо-литву, простой, необыкновенный какой-то, детский, теплый... – равным образом чего-то видится кроватка, звезды.

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума...

И отчего-то кажется, сколько давний-давний оный мелодия священный... был всегда. И будет.

На уголке лавчонка, безо дверей. Торгует старичок во тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком – сильный Ангел от золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка... осыпан блеском, снежком равно как будто. Бедный, мерзнет. Никто его безвыгодный покупает: дорогой. Прижался для стеклышку равно мерзнет.

Идешь с церкви. Все – другое. Снег – святой. И звезды – святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь на небо. Где но она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: надо Барминихиным двором, по-над садом! Каждый годочек – по-над сим садом, низко. Она голубоватая. Святая. Бывало, думал: “Если для ней следовать – придешь туда. Вот, приспеть бы... да ударить челом с не без; пастухами Рождеству! Он – на яслях, на маленькой кормушке, наравне на конюшне... Только безвыгодный дойдешь, мороз, замерзнешь!” Смотришь, смотришь – да думаешь: “Волсви а со звездою путеше-эствуют!..”

Волсви?.. Значит – мудрецы, волхвы. А, маленький, автор думал – волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, – думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Спаситель родился, да ажно волки добрые теперь. Даже равно волки рады. Правда, недурно ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают получай звезду. А та ведет их. Вот равным образом привела. Ты видишь, Ивушка? А твоя милость зажмурься... Видишь – лесная столовая от сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит?.. Да, равным образом волков... всех манит. Как пишущий эти строки хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби взлетают объединение стропилам... равным образом пастухи, склонились... равным образом цари, волхвы... И вот, подходят волки. Их у нас на России много!.. Смотрят, а зайти боятся. Почему боятся? А как не стыдно им... злые такие были. Ты еще бы нет – впустят? Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, равно ваш брат входите, теперь Рождество! И звезды... весь звезды там, у входа, толпятся, светят... Кто, волки? Ну, конечно, рады.

Бывало, гляжу равно думаю: прощай, предварительно будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а с звезды целое стрелки, стрелки...

Зайдешь ко Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, во конуре жила. Сено после у ней, приветливо ей. Хочется выговорить Бушую, сколько Рождество, зачем аж волки добрые об эту пору да ходят со звездой... Крикнешь во конуру – “Бушуйка!”. Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, мнимый скажет: да, Рождество. И – получи и распишись душе тепло, через счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, на ноо поедем... Народу как много завтрашний день будет! Плотник Семен кирпичиков ми принесет равно чурбачков, первоклассно они пахнут елкой!.. Придет равным образом моя кормилка Настя, сунет апельсинчик равно короче прикладываться к чему равно плакать, скажет – “выкормочек мой... растешь”... Подбитый Барин придет еще, таковский смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет мотать бумажкой, что-то около смешно. С длинными усами, во красном картузе, а почти глазами «фонари». И короче болтать стихи. Я помню:

И положим ничто-с следовать данный Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно-с шалун
В настоящий дата Христова Рождества!

В кухне бери полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, во окоренке оттаивает поросенок, огулом на морщинках, индейка серебрится с морозца. И неизбежно загляну из-за печку, идеже плита: стоит?.. Только подо Рождество бывает. Огромная, закачаешься всю плиту, – свинья! Ноги у ней подрублены, овчинка выделки стоит для четырех култышках, рылом во кухню. Только в тот же миг втащили, – блестит морозцем, лопухи безграмотный обвисли. Мне просветленно да жутко: на глазах намерзло, чрез беловатые ресницы смотрит... Кучер говорил: “Велено их глотать в Рождество, из-за наказание! Не давала засыпать Младенцу, однако хрюкала. Потому да называется – свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!” Смотрю ваш покорный слуга долго. В черном рыле – оскаленные зубки, “пятак”, во вкусе плошка. А неожиданно соскочит да загрызет?.. Как-то симпатия загромыхала ночью, напугала.

И на доме – Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы отнюдь не горят, а всё-таки лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале заговорщицки смеркается елка, единаче пустая, – другая, нежели нате рынке. За ней чуток брезжит червонный огонек лампадки, – звездочки, на лесу по образу будто... А завтра!..

А вона равно – завтра. Такой мороз, что-то постоянно дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце по-над Барминихиным двором – во дыму, висит пунцовым шаром. Будто да оно дымится. От него столбы на зеленом небе. Водовоз подъехал на скрипе. Бочка все на хрустале равно треске. И возлюбленная дымится, равным образом лошадь, все седая. Вот мороз!..

Топотом шумят во передней. Мальчишки, славить... Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, одноглазый сапожник, аспидски злой, выщипывает вслед за вихры мальчишек. Но пока добрый. Всегда некто водит “славить”. Мишка Драп слабит Звезду получай палке – картонный домик: светятся окошки изо бумажек, пунцовые равным образом золотые, – свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.

– “Волхи но со Звездою питушествуют!” кучеряво говорит Зола.

Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет...

Он взмахивает черным пальцем равно начинают хором:

Рождество Твое. Христе Бо-же наш...

Совсем никак не по-видимому получи и распишись Звезду, однако весь равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как бы Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, моего друг, сапожник, слабит огромную розу с бумаги равным образом постоянно в нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин на дивный короне, вместе с картонным мечом серебряным.

– Это у нас полноте правитель Кастинкин, который-нибудь царю Ироду голову отсекает! – говорит Зола. – Сейчас короче святое приставление! – Он схватывает Драпа следовать голову равным образом устанавливает, наравне стул. – А кузнечонок у нас правитель Ирод будет!

Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка равно ставит возьми другую сторону. Под губой кузнечонка привешен пунцовый квакало с кожи, возьми голове малахитовый недотепа со звездами.

– Подымай ятаган выше! – кричит Зола. – А ты, Степка, щебенка оскаль страшней! Это аз многогрешный через бабушки покамест знаю, ото старины!

Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок сильно ворочает глазами равным образом скалит зубы. И целое начинают хором:

Приходили вол-хи,
Приносили бол-хи,
Приходили вол-хари,
Приносили бол-хари,
Ирод твоя милость Ирод,
Чего твоя милость родился,
Чего никак не хрестился,
Я государь – Ка-стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!

Плешкин хватит черного Ирода из-за горло, ударяет мечом в области шее, да Ирод падает, как бы мешок. Драп машет по-над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:

– Издох фараон Ирод поганой смертью, а пишущий сии строки Христа славим-носим, у хозяев шиш безвыгодный просим, а что накладут – неграмотный бросим!

Им дают серножелтый писчебумажный рублик равным образом в области пирогу не без; ливером, а Золе подносят равно грязно-зеленый стаканчик водки. Он утирается седоватый бородкой равно обещает войти вечерком исполнить оборона Ирода “подлинней”, однако никогда в жизни чего-то неграмотный приходит.

Позванивает на парадном колокольчик, равно хорош благовестить вплоть до ночи. Приходит бесчисленно людей поздравить. Перед иконой поют священники, равно гигантский диакон вскрикивает приближенно страшно, почто у меня вздрагивает во груди. И вздрагивает всегда возьми елке, поперед серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят народ от красными лицами, во белых воротничках, пьют у стола равно крякают.

Гремят трубы во сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой после этого грохот, как разбивают стекла. Это – “последние люди”, музыканты, пришли поздравить.

– Береги шубы! – кричат во передней.

Впереди выступает длинный, со красным шарфом получи и распишись шее. Он не без; громадной медной трубой, да где-то на нее дует, что-нибудь делается страшно, во вкусе бы безграмотный выскочили равно никак не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, вместе с огромным прорванным барабаном. Он беспричинно колотит на него култышкой, что хочет его разбить. Все затыкают уши, только музыканты весь играют да играют.

Вот сейчас равно проходит день. Вот литоринх равным образом елка футляр – равно догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то субгармоника играет, топотанье... – должен быть, на кухне.

В детской футляр лампадка. Красные языки с печки прыгают бери замерзших окнах. За ними – звезды. Светит большая пульсар по-над Барминихивым садом, да сие нисколько другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.



















Птицы Божьи

Рождество...

Чудится на этом слове крепкий, студеный воздух, льдистая безукоризненность равным образом снежность. Самое речение сие видится ми голубоватым. Даже на церковной песне — «Христос рождается – славите! Спас не без; небес – срящите!» — слышится хруст морозный.

Синеватый зоренька белеет. Снежное блонды деревьев легко, в качестве кого воздух. Плавает перегуд церковный, да во этом морозном гуле даром всплывает солнце. Пламенное оно, густое, в большинстве случаев обыкновенного: паргелий нате Рождество. Выплывает огнем следовать садом. Сад – на глубоком снегу, светлеет, голубеет. Вот, побежало сообразно верхушкам; серебро зарозовел; розовато зачернелись галочки, проснулись; брызнуло розоватой пылью, березы позлатились, равно огненно-золотые пятна пали в кипень снег. Вот оно, утро Праздника, – Рождество.

В детстве таким явилось – равно осталось.

Они являлись получай Рождество. Может быть, приходили равным образом сверху Пасху, а бери Пасху – неудивительно. А получи и распишись Рождество, такие трескучие морозы... а они являлись на каких-то матерчатых ботинках, на летних пальтишках минус пуговиц равно во кофтах да далеко не могли барабанить с холода, а прыгали целое у печки равным образом дули на сизые кулаки, – сие осталось во памяти.

– А идеже они живут? – спрашиваю автор этих строк няню.

– За окнами.

За окнами... За окнами – чернь равным образом снег.

– А зачем у кормилицы преемник мошенник?

– Потому. Мороз пошел вон отсюда на окошечко смотрит.

Черные окна во елочках, тама мороз. И однако они там, ради окнами.

– А грядущее они придут?

– Придут. Всегда приходят об Рождестве. Спи.

А вона равным образом завтра. Оно пришло, по прошествии ночной метели, во морозе, на солнце. У меня защипало щупальцы на пуховых варежках да заломило уходим на заячьих сапожках, доколь шел через обедни для дому, а они сейчас подбираются: скрып-скрып-скрып. Вот быстро кто-нибудь шмыгнул на ворота, малограмотный Пискун ли?

Приходят “со всех концов”. Проходят из черного хода, крадучись. Я шито и крыто сбегаю во кухню. Широкая тигель пылает. Какие запахи! Пахнет мясными пирогами, жирными щами со свининой, гуськом да поросенком вместе с кашей... – со временем поста что-то около сладко. Это густые запахи Рождества, домашние. Священные – во церкви были. В льдинках искристых окон плющится колюче солнце. И все-то праздничное, бери кухне даже: для полу новые рогожи, дочиста выскоблены лавки, блещет сосновый стол, выбелен дальше некуда равным образом стены, у двери вороха соломы – малограмотный жерло чтобы. Жарко, прозрачно равным образом сытно.

А гляди равно Пискун, в лавке, у лохани. На нем плисовая кофта, ситцевые розовые брюки, бархатные, дамские сапожки. Уши обвязаны платочком, равным образом где-то туго, что-нибудь лиса бородка торчит прямо, будто возлюбленная сломалась. Уши у него отмерзли, – “собаки их объели”, – когда-никогда спал сверху снегу зачем-то. Он, надо быть, да речь отморозил: пищит, равно как пищат мышата. Всем его адски жалко. Даже шофер его жалеет:

– Пискун ты. Пискун... пропащая твоя головушка!

Он сидит тихо-тихо равно ест чебурек по-над горстью, с намерением отнюдь не хана крошки.

– А Пискун кто? – спрашивал автор этих строк у няни.

– Был человек, а в настоящий момент Пискун стал. Из рюмочек будешь допивать, гляди да будешь Пискун.

Рядом от ним сидит столяр Семен, безрукий. Когда-то качели ставил. Он недурственно одет: на черном хорошем полушубке, от вышивкой сверху груди, на правах елочка, на розовых вместе с белым валенках. В целой руке у него кулечек от еловыми свежими кирпичиками: ми подарок. Правый горло у полушубка набит мочалой, – некто волею дает пощупать, – стянут туго ремешком, – “так, пользу кого тепла пристроил!” – похож получай большую колбасу. Руку у него “Антон съел”.

– Какой Антон?

– А такой. Доктор смеялся так: зовется “Антон огонь”.

Ему завидуют: хоть куда живет, через хозяина красную на месяцочек получает, во скит ажно собирается для спокой.

Дальше – бледная девица не без; узелком, во тальме из висюльками, худящая, страшная, как бы смерть. На коленях у ней мальчишка, во пальтишке не без; якорьками, на серенькой шапочке ушастой, во вязаных красных рукавичках. На его синих щечках розовые полоски не без; грязью, во руке дымящийся пирожок, получи и распишись что спирт всего смотрит, во второй – бледновато-розовый слюнявый пряник. Должно быть, с пряника полоски. Кухарка Марьюшка трогает его пьяный носик, жалостливо таково смотрит равным образом дает куриную лапку; однако побеждать никак не вот что, равным образом бледная женщина, которая неизвестно почему плачет, сует лапку ему на кармашек.

– Чего быстро убиваться-то так, нехорошо... празднество такой!.. – жалеет ее кухарка. – Господь милостив, неграмотный оставит.

Мужа у ней задавило сверху чугунке, кондуктора. Но Господь милостив, возьми сиротскую долю посылает. Жалеет равно Семен, безрукий:

– Господь равно получи и распишись каждую птицу посылает вон, – говорит симпатия ласково да смотрит получи и распишись родной рукав, – а твоя милость как ни говорите человеческая душа, равно мальчишечка у тебя, да... Вон, пакши нет, а... сыт, обут, одет, дай Бог каждому. Тут всхлипывать безвыгодный годится, наравне но так?.. Господь возьми землю пришел, отнюдь не годится.

Его по сию пору слушают. Говорят, возлюбленный с Писания знает, на монахи подается.

Все хлеще да лишше их. Разные старички, старушки, – подходят равным образом подходят. Заглядывает изредка Василь-Василич, справляется:

– Кровельщик-то безграмотный приходил, Глухой? Верно, значит, что такое? помер, вслед трешницей своей далеко не пришел. Сколько вам тут... десять, пятнадцать... осьмнадцать душ, так.

– Зачем – помер! – говорит Семен. – Его племянничек во деревню выписал, столовая открыл... пользу кого порядку выписал.

Входит подобный бери монаха, на суконном колпаке, со посохом, сивая авторитет на сосульках. Колпака малограмотный снимает, начинает закрещивать всё-таки углы да к неизвестно почему ветрено – “выдувает нечистого”? Глаза у него рыжие, огнистые. Он мурашки по коже ползают кричит бери всех:

– Что-о, есть пришли?! А обряд огнем примаете?.. Сказал Бог нечестивым: “извергну нечистоту равно попалю!” Вззы!.. – взмахивает некто посохом равно боязно вонзает во пол, будто бы самостоятельно Иванюша Грозный, по образу во книжечке.

Все прежде ним встают, ждут с него чего-то. Шепчет боязливо кухарка, крестится:

– Ох, милостивец... чегой-то скажет!..

– Не скажу! – кричит получи нее монах. – Где твои пироги?

– Сейчас скажет, гляди-ка, – говорит, толкая меня, Семен.

Марьюшка дает двоечка больших лодка монаху, кланяется равным образом крестится. Монах швыряет пирогами, одним запускает во женщину от мальчиком, другим – из-за печку да кричит неподобным голосом:

– Будут пироги – сверху всех будут сапоги! Аминь.

Опять закрещивает равно начинает вторить “Рождество Твое, Христе Боже наш”. Ему весь кланяются, да симпатия садится около образа. Кричит, примерно по-петушиному:

– Кури-коко тата, автор сирота, моя персона сирота!..

Его начинают угощать. Кучер Антипушка ставит ему бутылочку, – “с морозцу-то, Леня, промахни!” Монах равно бутылку крестит. И безвыездно довольны. Слышу – шепчут средь собой:

– Ласковый нонче, пиршество моментально принял... К благополучию, знать. У кого малограмотный примет – в таком случае ли хозяину помереть, так ли до сей времени чего.

– А поросятина где? – боязно кричит монах. – Я пощусь-пощусь, несомненно равно отощусь! Думаете, чего... судаки ваши святей, который ли, поросятины? Одна загадка. Апостол Петря равно змею, да лягушку ел, не без; неба подавали. В церкви отнюдь не бываете – нисколько равно далеко не понимаете. Бззы!..

И мне, да во всех отношениях делается страшно. Монах видит меня равно приближенно закатывает глаза, что-нибудь исключительно одни белки. Потом смеется да крестит мелкими крестиками. Вбегает Василь-Василич:

– Опять Леня пожаловал? Я тебе присест сказал!.. – грозит спирт монаху пальцем, – духу чтоб твоего отнюдь не было нате дворе!

– Я безвыгодный держи дворе, а для еловой коре! – крестит его монах, – а будущее буду получи горе!

– Опять на “Титах” будешь, на правах намедни... отсидел три месяца?..

– И сидел, ага безграмотный поседел, а твоя милость чтоб айда твоей здесь невыгодный было бегло белей савана будешь, самовластно приам Давыд сказал на книгах! – ерзая, говорит монах. – Иисус ныне рождается для муки... равным образом во темницу возьмут, да получай Кресте разопнут, равным образом на беспристрастный табель воскреснет!

– Что уж, Василь-Василич, человека утеснять... – говорит Семен, – кажинный отмотать срок может. Ты иди для черту сидел, по образу свайщика Игната придавило, вслед за неосторожность. Так равным образом каждому.

– Наверх скорее неграмотный доступай! – говорит Василь-Василич, – до сей времени в одинаковой степени впредь до хозяина невыгодный допущу, выносить безвыгодный может шатунов.

– Это полоз в духе Господь дозволит, а твоя милость напротив Его воли... вззы! – говорит монах. – Судьба каждого человека – рафинированный волосок, задирчивый голосок!

Василь-Василич негодующе машет да уходит. И до сей времени довольны.

Вижу свою кормилицу. Она до этих пор всегда красавица-румянка. Она во бархатной пышной кофте, во ковровом платке со цветами. Сидит равно плачет. Почему симпатия однако плачет? Рассказывает – равным образом плачет-причитает. Что у ней сыночек мошенник? И черт-те где “пачпорта невыгодный дает”, а ей богатое простор вышло. Ее жалеют, советуют:

– Ты, Настюша, настояние строгое напиши равно ко губернатору самому подай... этак далеко не надлежит утеснять, хошь муж-размуж!

Монах приглядывается для Насте, стучит посохом равным образом кричит:

– Репка, никак не люби крепка! Смой грехи, смой грехи!..

Всем делается страшно. Настя всплескивает руками, на правах предлогом бери икону.

– Да сколько ты, батюшка... истинно какие но автор этих строк грехи..?

– У всех грехи... У кого ку-рочки, а у тебя пе-ту-хи-и!..

Кормилица бледнеет. Кухарка вскрикивает – ах, батюшки! да падает головою во фартук. Все шепчутся. Антипушка чопорно качает головой.

– Для Христова Праздника – во всем прощенье! – благословляет схимник всю кухню.

И однако довольны.

Скрипит промерзшая дверь, равным образом входит человек, которого называют “Подбитый Барин”. Он высокого роста, одет на летнее пальтецо, такое узкое, что-то в ряду пуговиц распирает, да поди ситцевую перед ним рубашку. Пальтецо перед того засалено, что-нибудь блестит. На голове у барина картуз от красным околышем, от дорванным козырьком, тот или иной дрожит по-над носом. На ногах дамские ботинки, приближенно называемые – прюнелевые, про танцев, равным образом прежде того тонки, почто видать горбушки пальцев, в духе они ерзают тама со мороза. Барин глядит с высоты для кухню, потягивает, морщась, носом, ежится сразу равным образом начинает бегло свивать ладонями.

– Вввахх... хха-хаа... – всхрипывает он, аз многогрешный слышу, да начинает из удушьем кашлять. – Ммарроз... вввахх-хха-хха!..

Прислоняется для печке, топчется равным образом начинает свистеть “Стрелочка”. Я ладно вижу его мертвенно-бледный нос, черные усы хвостами равно водянистые выпуклые глаза.

– Свистать-то, будто, равным образом малограмотный годится, барин... чай, у нас образа висят! – говорит укорительно Марьюшка.

– Птица какая прилетела... – слышу напев Антипушки, а самолично однако смотрю получи и распишись барина.

Он однако посвистывает, же еще невыгодный “Стрелочка”, а любимую мою песенку, которую играет отечественный органчик – “Ехали бояре с Нова-Города”. И снег бери голову выхватывает изо ватерпруф письмо.

– Доложите самому, что-нибудь приехал со визитом... господин Эн-та-льцев! – вскрикивает симпатия важно, от хрипом. – И желает им подчитать личный пеон Рождества! Собственноручно, стих... ввот! – хлопает спирт письмом.

Все нате него смеются, равно ни одна душа отнюдь не подходит докладывать.

– На-роды!.. – дернув плечом, сделано ко ми говорит дворянин равным образом посылает легковесный поцелуй. – Скажи, дружок, таммы... аюшки? вот, голубая кровь Энтальцев, приехал из поздравлением... равно желает! А? Не стесняйся, милашка... скажи папа, который вот... моя персона приехал?..

– Через махонького хочет, беспричинно нельзя. Ты дождись своего сроку, от случая к случаю кверху позовут! – говорит ему определённо кучер. – Ишь, птаха какая важная!..

– Все пишущий сии строки пернатые небесные, создания Творца! – вскрикивает, крестясь получи и распишись образ, – равно Господь питает нас.

– Вот сие верно, – ходят слухи мгновенно малость голосов, – безвыездно наш брат пернатые Божьи, что такое? стрела-змея тогда считаться!..

Приглашают следовать табльдот равным образом барина. Он садится по-под образа, для монаху. Ему наливают изо бутылки, некто потирает руки, выпивает, крякает по-утиному равным образом начинает декламировать бумажку:

– Слушайте мое пьеса – стихи, получи празднование Рождества Христова!

Вот настало Рождество,
Наступило торжество!
Извещают нас волхвы
От востока по Москвы!

Всем куда нравится ради волхвов. И столпник говорит стишки. И следом снова барин, равно думается мне, аюшки? они хотят показать, кто такой лучше. Их всегда задорят:

– А ну-ка, наравне твоя милость теперь?..

Наконец вызывают наверх, идеже короче распространение праздничных. Слышу, кричит отец:

– Ну, куадрилья начинается... подходи!

Василь-Василич начинает зычно вызывать. Первым значит барин. Доходит наконец-то да впредь до монаха:

– Иди уж, садова голова... для-ради такого Праздника! – говорит примирительно Косой равным образом толкает монаха на шею. – Охватывай полтинник.

– Ааа... поэтому равным образом есть. Господь-то возьми гений навел! – задорно говорит монах.

Получив получи и распишись праздник, они расходятся. До будущего года.

Ушло, прошло. А солнце, по сию пору ведь а солнце, смотрит по поводу тумана шаром. И те но сооружение воздушные, во розовом инее поутру. И галочки. И снега, снега...





Обед «для разных»

Второй табель Рождества, равно у нас делают сисситий – “для разных”. Приказчик Василь-Василич единаче во Сочельник справляется, в качестве кого прикажут касательно “разного обеда”:

– Летось они одну крошку пошумели, Подбитый Барин подрался из Полугарихой ради Иерусалим... ага равно Пискуна пришлось снегом оттирать. Вы рассерчали равным образом безграмотный велели лишше их собирать. Только они всегда эквивалентно придут-с, с них невыгодный отделаешься.

– Дурак сиделец виноват, первоначальный надрызгался! – говорит отец. – Я в дальнейший с утра до ночи ввек у городского головы держи обеде, твоя милость вместе с ними ради хозяина. Нет уж, что отцом положено. Помру, независимость Божия... помни: на Праздника кормить. Из них равным образом знаменитые есть.

– Вам – ага помирать-с! – восклицает Василь-Василич, стреляя косым глазом подо потолок. – Кому ж быстро если на то пошло равным образом жить-с? Да затем вам да знаменитых безлюдно малограмотный будет-с!..

– Славные помирают, а нам равно Бог велел. Царское Село вон, который замечательный был, дольмен ему ставят, сподряд вона взяли, места для того публики...

– Вотан убыток-с.

– Для чести. Какой мировой был, а совсем, говорят, юный помер. А мы... Так вот, самостоятельно сообразишь, как-то. У меня дел объединение горло. Ледяной Дом во Зоологическом безвыгодный ладится, потепление совершенно была... в основной число находка объявили, зрители бенефис устроит...

– В новинку дело-то. Все еще балясины отлили, да кота Ондрюшка отлил, ребенок слепили равным образом мигалки сверху крышу, Горшки цветочные всего-навсего в уголки, равно топку во лежанке приладить, дай тебе светилось, а далеко не таяло. Подмораживает крепко, около двадцать будет, ко третьему дню поспеем. В “Листке” ради вы пропечатают...

Все у нас слышно оборона какой-то “Ледяной Дом”, несравненно повезут нас для незаинтересованный день. Скорняк Василь-Василич, соответственно прозвищу Выхухоль, у которого бездна книжек Морозова-Шарапова, принес отцу книжку равно сказал:

– Вот, Сергуся Иваныч, насчет замечательную историю, наравне человека заморозили равно Ледяной Дом построили. В Санпитербурге было, доподлинно.

С сего да пошло.

Отец отдает распоряжения, что-то ко обеду равно кого допускать. Василь-Василич загибает пальцы. Пискун, Полугариха, фузилер Махоров, Выхухоль, певчий-обжора Ломшаков, каковой протодьякону никак не удаст равно насилу пролезает на дверь; выдающийся Солодовкин, какой ставит нам скворцов равным образом соловьев, – таких насвистывает! празднослов через Казанской, Пашенька-блаженненькая, именитый гармонист Петька, моя кормилка Настя, у которой сынок мошенник, хромец старичок-цирюльник Костя, вылечивший как-то дедушку ото водянки, – тараканьими порошками поднял, а доктора отнюдь не могли! – Трифоныч-Юрцов, сороковничек планирование у нас лавку держит, – разные, “потерявшие себя” люди, а были во время оно настоящие.

– Этот паки выцарапывать будет, “барин" -то... особого почета требует. Прикажете допустить? – спрашивает Василь-Василич.

– Господин Энтальцев? Допусти. Сам в своё время обеды задавал, стишонки сочиняет. Для Горкина икемчику, равно “барину” поднесешь, вишь да неуважение ему.

– Да симпатия сего однако требует, горлышко-то от перехватцем, горькой! Прикажете купить?

– Знаю, кому от перехватцем. Довольно не без; вы равно икемчику. Всем в соответствии с трешнику, во вкусе всегда. Ну, барину дашь пятерку. Солодовкину ни-ни, обидится. За скворца безграмотный взял верно до сей времени на конверте вернул. Гордый.

Накрывают во холодной комнате, идеже на парадные отрезок времени устраиваются официанты. Постилают голубую, рождественскую, скатерть, да посуду ставят также парадную, со голубыми каемочками. На лежанке устраивают закуску. Ни икры, ни сардинок, ни семги, ни золотого сига копченого, а просто: пышная колбаска от языком, есть за что подержаться копченая, селедки не без; луком, солевые снеточки, кильки да пироги длинные, не без; капустой равным образом яйцами. Пузатые графины рябиновки равно водки равно жбан шато-д-икема, к знаменитого нашего плотника – “филенщика” – Михайлушка Панкратыча Горкина, какой-никакой всего только на праздники “принимает”, как бы да отец, равным образом про женского пола.

Кой-кто с “разных” приходит возьми центральный день-деньской Рождества равно заночевывает: старослужащий Махоров, изо дальней богадельни, бери деревянной ноге, Пашенька-преблаженная да Полугариха. Махорова угощают водкой у себя плотники, равным образом спирт рассказывает им для войну. Полугариху вызывают ко гостям наверх, равно возлюбленная дотемна расписывает насчет бородатый Ерусалим, равно каких симпатия страхов навидалась.

Идут после черный как смоль ход; всего меховщик Трифоныч да Солодовкин – от парадное. Барин требует, ради равно его пустили вследствие парадное. Я вожу пороша получи саночках да слышу, на правах дьявол спорит из Василь-Василичем:

– Я Валериан Дмитриевич Эн-та-льцев! Вот карточка...

И весь попрыгивает сверху снежку. Страшный мороз, а спирт на курточке со шнурками равно на прюнелевых полсапожках, дамских. На нем красная фуражка, по-под мышкой трость. Лицо сине-багровое, подо глазами серые пузыри. Он передергивает плечами да говорит бери крышу:

– О-чень странно! Меня своевольно Островский, Санюха Николаич, на кабинете встречает, вместе с сигарами!.. Ччерт знает... во таком случае ваш покорнейший слуга не...

Василь-Василич одет тепло, во куртке в барашке, на валенках; рожа у него красное, веселое. Подмигивает-смеется:

– Знаменитый Махоров, со всякими крестами, равным образом в таком случае вследствие кухню ходит. А в чем дело? вам стесняетесь? Кто во хорошей шубе – круглым счетом посредством парадное. А вам подите тихо-благородно, усажу, идеже желаете... только лишь невыгодный скандальте в целях праздника.

– На-ро-ды!.. – говорит дворянин подрагивающими губами. – Впрочем, неграмотный пространство красит человека... бессчетно званых, так точно бедно избранных! Пройдем равно после кухню... Передай карточку, скажи – Эн-та-льцев!

– Да вы да вне карточки всегда знают, рядом себя держите, – говорит дружелюбно Василь-Василич равно хоть сколько-нибудь шепчет барину возьми ушко.

Тот шлепает его за спине и, попрыгивая, проходит кухней.

По стене длинной комнаты, ужас светлой с солнца равно снега возьми дворе, сидят чинно получи и распишись сундуках “разные” равным образом дожидаются угощения. Вот Пискун. У него такого типа аристократический голос, почто ми целое кажется, – то-то и оно перервется он. На Пискуне бархатная кофта, из разными рукавами, да плисовые черевичек из мехом. Уши повязаны платочком: они отморожены, равно возмещение них – “только дырки”. Должно быть, дьявол да речь отморозил. Рыжая бородка суется изо платочка, как симпатия сломалась. Когда-то возлюбленный пел во Большом театре, идеже я давеча смотрели “Роберт да Бертрам, либо неуд вора”, хотя сорвал голос, равным образом ныне лишь только объединение трактирам – “уж наравне веет ветерок, с трактира на погребок”. Все его жалеют равно говорят: «Пискун ты, Пискун, пропащая твоя головушка». Глаза у Пискуна издревле плачут, цыпки ходят, личиной нащупывают, равным образом вслед за обедом ему наводят вилку получи и распишись кусочек.

Под образом вместе с голубенькой лампадкой сидит замечательный смертный Махоров, выставив ногу-деревяшку, похожую в толстую бутылку тож кеглю. На нем зеленоватый доломан вместе с золотыми галунами, по части всей грудь золотые да серебряные крестики да медали. Высоким седым хохлом некто ми напоминает нашего Царя-Освободителя. Он только что был для войне добровольцем равным образом принес нам саблю, фески равно туфельки, которые пахнут туркой. Сидит дьявол требовательный равно целое покручивает усы. На щеке у него белесовый след – “поцеловала ставка лещадь Севастополем”. Все его бог уважают, равным образом пишущий эти строки тоже, как спорительница он. Отец говорит, который у него нате буфера “иконостас, только лишь бы свечки ставить”. С ним Полугариха, банщица, знаменитая: ходила пешкодралом на бородатый Ерусалим. Она аспидски медянка некрасивая, во бородавках, да пахнет через нее пробками; равным образом снова кривая: “выхлестнули вслед веру турки”. – “Вот в отдельных случаях страху-то навидалась! – рассказывает она. – Мы-то плачем, у Гроба Господня, а они от мечами.. ага из бечами... – хлесть-хлесть! И выстегнули. И батюшка-патриарх от нами, во напев кричит, а они – хлесть-хлесть! Ждут демоны, – отнюдь не так-сяк искра от неба, – во всем нам голову долой! Как выжигание искра не без; небес, этак до этого времени лампадки-свечечки да загорелись. Как да мы вместе с тобой вскричим – “правильная наша вера!” – а они в такой мере зубами да заскрипели. А ни плошки далеко не могут, этакий закон”.

Рядом от ней простоволосая Пашенька-преблаженная, весь на черном, худенькая да юркая. Была богатая, ей-ей сгорели у ней малютки-детки, да стала симпатия блаженненькой. Сидит равно шепчет. А ведь да вскрикнет: “соли посолоней, во гробу будешь веселей!!” Так совершенно да испугаются. У нас боятся, на правах бы симпатия зачем отнюдь не насказала. Сказала для именинах у Кашиных, бери Лександра Невского, 03 ноября: – “долги ночи – коротки дни”, а Вася тамошний равным образом помер вследствие неделю на Крыму, чахоткой! Очень высокого роста был – “долгий”. Вот равно вышли “коротки дни”.

Еще – кудрявый равно желтозубый, Цыган, на поддевке да от длинной серебряной цепочкой не без; полтинничками равно от бу-бенцами. Пашенька ветрено получи него равно целое говорит – цыц! Он показывает ей звонкий крестик получи шее да однако кланяется, – боится равно он, должен быть. Трифоныч, кожевник Василь-Василич, тот или иной говорит так, как читает книжку. Потом, кайфовый огулом сундук, певчий Ломшаков. Он тяжко сопит равным образом дремлет, личико у него огромное равным образом желтое – через водянки. Еще, разные. Но за солдата интересней общей сложности – Подбитый Барин. Он имеет смысл у окна, глядит получи и распишись сугробы равным образом весь насвистывает. Кажется, мнимый возлюбленный одиночный на комнате. А так поглядит получи и распишись нас равно сделает приблизительно губами, можно подумать у него болит зуб. Горкин ныне – по образу якобы гость: нате нем серый пиджачок отца, гаучосы навыпуск, а получай шее голубенький платочек. А ведь всякий раз во поддевке.

Входит отец, нарядный, пахнет ото него духами. На пальце бриллиантовое кольцо. Совсем молодой, веселый. Все поднимаются.

– С праздником Рождества Христова, милые гости, – говорит спирт приветливо, – прошу откушать, будьте, на правах дома.

Все гудят: “С Праздничком! дай вас Господь здоровьица!”

Отец годится для лежанке, в которой стоят закуски, равно наливает рюмку икемчика. Василь-Василич наливает с графинов. Барин памяти трет руки, ровно трещит лучиной, вертит меня следовать закорки да спрашивает, в какой мере ми лет.

– Ну, а взяв семь раз семь? Врешь, отнюдь не тридцатник семь, а... сороковник семь! Гм...

Отец чокается со всеми, отпивает да извиняется, который едет сверху банкет для городскому голове, а ради себя оставляет Горкина равным образом Василь-Василича. Барин выхватывает откуда-то из-под воротничка конвертик равно просит провести “торжественный ши нате Рождество”:

С Рождеством вам поздравляю
И счастливым фигурировать желаю,
Не придумаю, малограмотный знаю, —
Чем вам подарить?..
Нет подарка дорогого,
Нет алмаза золотого,
Подарю автор вам.. двушничек слова!
Ни-когда!
На-всегда!

– Тут лотогриф да каламбур! – вскрикивает спирт радостно: – скука – ни-когда, а просвет – на-всегда!

Всем куда нравится, – в качестве кого спирт ловко! Отец благодарит, не лезет руку барину да уходит. Василь-Василич сдерживает:

– Господин Энтальцев, неграмотный спеши... до этих пор велосипед день!

Энтальцев, со селедкой на усах, подкидывает меня перед артесонадо равным образом шепчет мокрыми усами во ухо: “мальчик милый, прости-прощай счастливый... после твое здоровье, а дальше хоть... во кабинет коровье!” Дает ми постараться изо рюмки, равно по сию пору смеются, на правах моя особа начинаю дохать равно морщиться.

Его сажают близко не без; солдатом равно Полугарихой, нате почетном месте. Горкин садится вблизи Пискуна равным образом водит его рукой. Едят горячую солонину со огурцами, свинину со сметанным хреном, лапшу вместе с гусиными потрохами равно рассольник, жареного гуся со мочеными яблоками, поросенка не без; кашей, драчену получай черных сковородах да блинчики из клюквенным вареньем. Все наелись, всего лишь певчий грызет поросячью голову равным образом просит, не имеется ли пока что пирогов из капустой. Ему дают, равным образом Василь-Василич просит – “Сеня, прогреми ‘дому сему’, утешь!”. Певчий проглатывает пирог, сопит серьёзно равно велит отворить форточку, – “а в таком случае невыгодный вместит”. И где-то гремит равным образом рычит, что такое? делается страшно. Потом валится в сундук, равно ему мочат голову. Все согласны, который когда бы невыгодный болезнь, перелом бы да самого Примагентова! Барин целует его во “сахарные уста” да обнимает. Двое молодцов вносят большой жена равным образом ставят получи и распишись лежанку. Пискун вдруг значит нате середину комнаты равным образом раскланивается, прижимая руку ко груди. Закидывает безухую голову свою равным образом поет во дальше некуда что-то около тонко-нежно – “Близко города Славянска... на высоте покатый горы”... Все во восторге равным образом удивляются: “откуда равным образом бас взялся! водочка-то что-нибудь делает!”... Потом они вместе с как барин поют удивительную песню —

Вот барок из хлебом пребольшая,
Кули да голуби держи ней,
И рыба-ков... бо... льшая... ста-ая...
Уныло удит пескарей.

Горкин поднимает обрезки да кричит – “самое наше, волжское!”. И Цыган пустился: стал гейкать равно что-то около высвистывать, что такое? Пашенька убежала, крестя нас всех. Тут полоз равным образом гармонист проснулся. Это роскошный шпингалет во малиновой рубахе, от позументом. Горкин ми шепчет: “помрет скоро, крайний ступень во чахотке... слушай, вроде играет!” Все затихают. И литоринх играл Петька-гармонист! Играл “Лучинушку”... Я вижу, вроде равно самовольно возлюбленный плачет, равно Горкин плачет, теребя меня, равно постоянно уговаривая – “ты слушай, слушай... ростовское наше!...” И дворянин плачет, равно Пискун, да солдат. Скорняк, в отдельных случаях кончилось, говорит, аюшки? несть ни у кого таковский песни, у нас только. Он беретик меня получай колени, гладит в соответствии с голове равным образом старается выучить, на правах петь: “лу-учи-и-и-нушка...”, – равным образом автор этих строк вижу, как бы с его голубоватых старческих сейчас отверстие выкатываются круглые, светлые слезинкн. И приман меня гладит, притягивает для себе, да его крести натирают ми щеку. Мне приближенно мирово от ними, необыкновенно. Но с каких щей они плачут, насчёт нежели плачут? Хочется равно ми плакать. Праздник, а они плачут! Потом дворянин начинает мотать рукой равным образом затягивает “Вниз по мнению матушке до Волге”. Поют хором, все, равным образом Василь-Василич, да Горкин. А окна еще синеют, равно виден месяц. Кормилка Настя приходит затем обеда, измерзшая, равным образом Горкин дает ей лишь в одной тарелке. Она целует меня, прижимает для холодной маркоташки равно в свой черед по какой-то причине плачет. Оттого, ась? у ней сыночка мошенник? Она сует ми замороженный апельсинчик, шоколадку на бумажке – высокая получай ней бельведер вместе с орлом. И безвыездно вздыхает:

– Выкормышек мой, растешь...

От ее слов у меня перехватывает дыханье, равным образом в области привычке, автор прячу голову во ее колени, во холодную ее кофту, во стеклярусе.

Глубокий вечер. Я сижу во мастерской, порожний равным образом гулкой. Железная печка полыхает, пыхает по мнению стенам. Поблескивают бери них пилы. Топят щепой равно стружкой. Мы – скорняк, Горкин, Василь-Василич равным образом моя особа – сидим для чурбачках, кружочком, пизда печкой. Солдат храпит на уголке бери стружках. С ним равно Пискун улегся: отнюдь не пустили его, а в таком случае замерзнет. Барин невыгодный захотел остаться, увязался от Цыганом – черт знает куда покатили. А холодрыга вслед за двадцать градусов: протяжно ли ему замерзнуть!

Скорняк рассказывает для Глафиру, для воротник. Я знаю. Он рассказывал до текущий поры летом, в отдельных случаях ты да я бегали взирать красный петух для Житной. Там некто жил когда-то, нимало молодым еще. Он любит повествовать оборона это, равно как три годы воровал хозяйские ноги равным образом сшивал лисий воротник, украдкой, нате чердаке, в надежде раздать Глафире, а симпатия вышла замуж вслед другого. Вот, в настоящее время симпатия старый, похож сверху вылезшую половую щетку, а всегда помнит. Так Горкин да говорит ему:

– Волосы повылазили, а твоя милость всё-таки оборона родной воротник! Ну-ну, рассказывай. Хорошо умеешь рассказывать.

Просит да Василь-Василич, посовелый. Покачивается равным образом до сей времени икает.

– ...и вот, вошла она, Глафира... розовая, как бы купидом. И ваш покорнейший слуга ко ней пал! К ногам красавицы. И подал ей лисий воротник! Так весь равным образом покраснела, а после стала белая, во вкусе мел. И говорит: “ах, на какого хрена вы... круглым счетом израсходовались!”

И тумба аз многогрешный для ее ногам, на правах ко божеству. И вот, возлюбленная облила меня слезьми... равным образом говорит на правах с подачи могилы: “ах, получите вскорости вашу прекрасную лисичку, бо я, для великому моему сожалению, обретаюсь вместе с другим человеком, увы!” А выжига возлюбленная со буфетчиком. – “Но неужто, говорит, ваша милость равно самделе могли вообразить, личиной аз многогрешный изо вашего драгоценного подарка могу преступить?! Как, говорит, вы безвыгодный совестно! Как, говорит, вы невыгодный неловко присутствие благородной душе вашей!..”

И усмарь что есть мочи покачивается. Василь-Василич говорит:

– Значит, опоздал. Судьба. Ну, прожил полоз со своей старухой, а сейчас жалеть! Так да отнюдь не взяла воротника-то?

– Взяла. И приходит тута буфетчик, равным образом они стали меня паивать сельтерской, а в таком случае моя персона ахти страдал.

– Сельтерской... для который лучше! – говорит Василь-Василич.

– ...и смотри выхожу моя особа изо покоев в снег... а костры во саду горели, благодаря чего ась? был великий конгресс у господ Кошкиных, согласно случаю именин дочери их, красавицы Варвары. И вот, новобрачный холуй к лицу ко ми равно кладет ми для плечо руку. – “Вы страдаете ото любви ко прекрасной, однако гордой красавице Глафире? Это ми аутентично известно. Я, говорит, сам по себе неграмотный сплю постоянно ночи да ужак иссох”. А он, правда, на злокозненный чахотке был. – “Оставьте душе покой, а ми лихо возлежать получай Ваганькове. Идите на флэт да невыгодный возвращайтесь для красавице, которая... неумышленно губит своей красотой всякого приближающегося пусть даже около благородном своем карактере!..”

Он медленно рассказывает. Горкин предлагает: пошвырять, аюшки? ли, бери царя Соломона, что-что изо притчи премудрости скажется?.. Но ни один человек малограмотный отзывается. От печки пышет, зеницы слипаются.

– Снесу-ка ваш покорнейший слуга тебя, пора, намаялся... – говорит Горкин, кутает меня во тулупчик равным образом слабит сенями.

Через проем сеней моя персона вижу мигающие звезды, воротник морозом ноздри.

Я на постельке. Все лица, лица... тянутся ко мне, одни, другие... смеются, плачут. И засыпаю со ними. Со мной, как бы будто, – слышу моя особа шелест сарафана, биение бусинок! – моя кормилка Настя, шепчет: – “выкормышек мой, растешь...” Почему но симпатия всё-таки плачет?..

Где они все? Нет медянка ни души получай свете.

А тогда, – о, на правах давно-давно! – во праздник комнатке вместе с лежанкой, думал ли я, сколько постоянно они ко ми вернутся, помощью бездна лет, изо далей... абсолютно живые, давно голосов, перед вздохов, ну да слезинок, – да автор этих строк приникну ко ним равно погрущу!..













Круг царя Соломона

Уехали во театр, а меня невыгодный взяли: горло болит, правда равно вовсе малограмотный интересно. Я поплакал, головой во подушку. Какое-то “Убийство Каверлея”, – следует быть, беда интересно, страшно. Потом погрыз орешков – ералаш: американские, миндальные, грецкие, шпанские, каленые... Всегда возьми Святках ералаш, держи счастье. Каждому три горсти, – какие попадутся. Запустишь руку, поерошишь, – американских бы побольше, грецких да миндальных! А горсть-то маленькая, далеко не захватишь, равно однако торопят: “ты отнюдь не выбирай!” Всегда уж: кто такой больше – тому равно счастье. В доме тихо, даже если пугающе слушать. В лампе огонек привернут – Святки, а равно как личиной будни. В зале елка, вяземские прянички положительно внизу равным образом бусинки с леденцов... дозволяется бы засусолить немножко, безграмотный заметят, – хотя тама темно. Дни сейчас такие... “Бродят они, на правах лишенный чего причалу!” Горкин знает с священных книг. Темным коридором надо, равным образом зеркала там, во зале...

Я всматриваюсь во коридор: вещь белеет... печка? Маятник стучит во передней, как боится тоже: стало будто – “что-то... что-то... что-то...”. В кухню убежать? И во кухне тихо, черт знает куда провалились. Бисерный кеа глядит не без; подушки для диване, – якобы невыгодный хохолок, а рожки?.. Дни такие, а всё-таки черт знает куда провалились. И лампу привернули, – лже- равным образом возлюбленная боится. Солдатиков расставить? Что это... ручкой двери?.. Меня пронзает, по образу иголкой. Кто-то затем ступает, храпит...? Нет, сие у меня во груди, через кашля. Черное интервал малограмотный занавесили, смотрит оттоле кто-то, темное лицо... – мороз?

– Ня-ня-а!.. – кричу я, на страхе.

Гукает изо залы. Ноги зудятся равным образом хотят бежать. Но страшно: темно, во передней, подо уступчатый чуланчик. В такие отрезок времени постоянно бывает: возьмут – и... Горкину на мастерской недавно... тектон Мартын привиделся! “Им христианин индивидуальность теперь... зарез!” Самая им ныне жара, некуда податься. Святки. К Горкину бы во мастерскую, во короли бы похлестаться...

Вдруг – тупп! Щелкнуло что во зале...? Конфетина упала из елки... сама? Балуют...

В темном коридоре, на глубине – во вкусе будто бы шорох. В углу у печки – кочерга, железная нога, неожиданно грохнется? Ночью как-то так... Разводы сверху буфете, будто бы лица, смотрят. И место смотрит, выпирает пузом. И попенька моргает. Все начинает шевелиться. Боммм... Часы!.. шесть, семь, восемь. А весь бог весть куда провалились. Кот это? Идет за коридору, светится глазами. А неожиданно далеко не Васька?. Если покрестить... Крещу, дрожа. Нет, настоящий.

– Вася-Вася... кис-кис-кис!..

Кот сел, зевает, поднял лапку флагом, вылизывает около брюшком, – ко гостям. А однако бог знает куда провалились. И нянька, дура.

Трещит получай кухне плита от морозу, некоторый говорит. Ну, бессмертие Богу. Входит нянька. На платке снежок.

– Куда ходила, провалилась?..

– Ряженых у скорняков глядела. Не боялся, а?

– Боялся. Все-то провалились...

– Не серчай уж. На, сахарного петушка.

Ряженых глядела, а пишущий эти строки сиди. Это ничего, почто кашель. И во театры неграмотный взяли. Маленький я, смотри однако равно обижают. Горкин сам соответственно себе жалеет.

– К Горкину сведи.

– Эна, некто медянка исстари полег. Ужинай-ка, правда спать.

– Няня, – прошу я, – в настоящее время Святки... сведи уже вечерять в кухню, для людям.

Не велено держи кухню, а симпатия ведет.

На кухне весело. Бегают прусачки до печке, сидят у лампочки – всё-таки живая тварь! Приехал изо театров возчик – сжинать послали. Говорит – “народу, прямо... никак не подъедешь ко кеятрам! Мороз, вьючная безвыгодный удержишь, костры палят. Маленько, может, поотпустит, снежком запорошило”. Пахнет морозом ото Гаврилы равно дымком, из костров. Будто равно театром пахнет.

– Нонче будут бесконечно представлять. Все кучера разъехались. К одиннадцати велели подавать.

Тут равным образом былой кучер, Антипушка, – ко обедне лишь сейчас возит. Рассказывает, что сверху Святках в свой черед во цирки возил господ, старушку немножечко малограмотный задавил, такая поземок была-а...праздники, понятно. И сразу – вишь радость! – входит Горкин. Василь-Василичу Косому да ему – еда особые. Но нынче Святки, Василь-Василич во Зоологическом саду, публику вместе с гор катает, вернется поздно. Одному-то скучно, смотри равно пришел сверху кухню, для людям.

Его усаживают во угол, по-под образа, идеже доходный ящик. Он снимает казакинчик, равным образом в настоящее время – другой, отнюдь не строгий: во ситцевой рубахе да жилетке, для шее платочек розовый. Он сухенький, вместе с белоголовый бородкой, наравне святые. “Самый достоверный человек”, же всего только строгий. А со мной далеко не строгий. При нем, когда-когда едят, отнюдь не смейся. Пальцем погрозится – равно затихнут. Меня усаживают неподалёку не без; ним, держи выгодный закромок, повыше. Рядом со мной Антипушка. Потом Матреша, горничная, “пышка”, розы для щеках. Дворник Гришка, “пустобрех-охальник”. Гаврила-кучер, нянька. Старая кухарка, от краю. Горкин отнюдь не велит сощипывать Матрешу, грозится: “беса-то безвыгодный тешь вслед за хлебцем!”

– Сама щипается, Михал Панкратыч... – жалуется Гришка. – Я, наравне монах!

Матреша его ложкой по мнению лбу – далеко не ври, брехала!

Хлеб режет Горкин, раздает ломти. Кладет да мне: огромный, весь ряшка закроешь.

– С хлебушка-то здоровее будешь, кушай. И зубки сохнуть безвыгодный будут. У меня гляди, – какие! С хлебца согласен от капустки.

Я далеко не хочу бульонца, а в качестве кого все. Горкин дает ми собственную ложку, кленовку, “от Троицы”. У ней держи спинке церковки вместе с крестами, а идеже коковка – вырезана ручка, “трапезу благословляет”, эдак священно. Вкусная, праведница ложка. Щи со свининой – равно как огонь, а до сей времени хлебают. Черпают изо красной чашки, несут ко рту получи хлебце, так чтобы никак не пролить, равно – во рот, со огнем-то! Жуют неспешно, чавкают эдак сладко. Слышно, во вкусе глотают, круто.

– Носи, малограмотный удавай! – толкает Горкин. – Щи-то со свининкой, Рождество. Вкусно, а? То-то равно есть. Хлебушком-то заминай, потуже.

Отрезывает новые ломти. Выхлебали все, вместе с подбавкой. Горкин стучит сообразно чашке:

– Таскай свининку, по мнению череду!

Славно, соответственно порядку. И моя персона таскаю. На красном деревянном блюде дымится много красной солонины. Миска огурцов солевых, елочки для них, ледок. Жуют, похрустывают, сытно. Горкин равным образом ми кладет: “поешь, от жирком-то!” Я стараюсь чавкать, наравне да все. Огурчика бы?..

– В грудке у тебя хрипит, возбраняется огурчика.

Жуют, молчат. Белая, персона каша, из коровьим маслом. Съели. Гаврила просит подложить. Вываливают с горшка остатки.

– Здоров аз многогрешный для еду! – смеется кучер. – Еще бы что такое? съел... Матрешу разве? возвышенный щец осталось...

– Щец вылью, доедай... хорошая непогодь станет, – говорит кухарка.

– А, давай. Морозно ехать.

Горкин встает равно молится. И по сию пору вслед ним. И я. Сидят по части лавкам. Покурить – уходят во сени.

– Святки нонче, погадать бы, сколько ли? – говорит Матреша. – Что-то искры изо глаз посыпались жарко...

– С жиру жарко, – смеется Гришка. – Ай, во короли схлестаться? Ладно, ваш покорнейший слуга те нагадаю:

Гадала, гадала.
С полатей упала,
На лавку попала,
С лавки перед лавку,
Под лавкой Савка,
Матреше сладко!

– Я б тебе нагадала, согласен забыла, по образу выжлец по мнению Гришке выла!

– Будет вас грызться, – чу чинно Горкин. – А вот, погадаю-ка автор вам, от тем равным образом зашел. Поди-ка, Матреш, на коморку ко мне... вслед за тем у меня, у божницы, бланк лежит. На, ключик.

Матреша жмется, боится исходить во пустую мастерскую: снова аюшки? привидится.

– А ты, дурашка, сернички возьми, так точно покрестись. Мартын-то? Это дьявол ми так, со сна привиделся, упокойник. Ничего, едрёной – говорит Горкин, а своевольно поталкивает меня.

Матреша подходит нехотя.

– Вот у меня Оракул есть, гадать-то... – говорит Гаврила, – конторщик представить принес. Говорит – до этого времени знает! Оракул...

Он лезет получай нары равно снимает пухлую трепаную книжку со закрученными листочками. Все глядят. Сидит бери крышке розовая львица во пушистом мини равно от голыми руками, до ней золотое риноскоп получи и распишись столе равным образом двум свечки, равным образом во зеркале глава не без; закрученными усами да во синем фраке. Горкин откладывает странички, а держи них нарисованы колеса, одни колеса. А во вкусе полагается грязнить – пустое место безграмотный знает. Написано посреди спицами – “Рыбы”, “Рак”, “Стрелец”, “Весы”... Только автор сих строк два вместе с Горкиным грамотные, а на правах надлежит волхвовать – никак не сказано. Я читаю громко в соответствии с складам:

“Любезная моя любит ли меня?”, “Жениться ли ми получи и распишись богатой правда горбатой?”, “Не страдает ли мои яхонтовый с запоя?”... И еще, адски много.

– Глупая книжка, – говорит Горкин, а лично по сию пору меня толкает равным образом однако прислушивается ко чему-то. Шепчет:

– Что будет-то, слушь-ка... Матреша наша сейчас...

Вдруг раздается визг, во мастерской, равно от криком вбегает, весь белая, Матреша.

– Матушки... нечистый там, черт!.. ей-ей, демон схватил, мохнатый!..

Все схватываются. Матреша качается держи лавке равно крестится. Горкин смеется:

– Ага, попалась во лапы!.. Во, наравне получи Святках-то во потемки ходить!..

– Как повалится держи меня изо двери, наравне облапит... Не пойду, вовеки безвыгодный пойду...

Горкин хихикает, подобный веселый. И после этого безвыездно объясняется: скрутил с тулупа мужика равно поставил во двери своей каморки, с целью напугать Матрешу, равным образом подослал нарочно. Все довольны, смеется равно Матреша.

– На ведь равным образом Святки. Вот ваш покорнейший слуга вы погадаю. Захватил лепесток справедливый. Он контия отнюдь не обманет, а скажет во самый раз. Сам ирод Соломон Премудрый! Со старины приближенно гадают. Нонче невыгодный грешок гадать. И волхвы гадатели ко Христу были допущены. Так да установлено, ради сам в один из дней на году человеку счастье открывалась.

– Уж Михайла Панкратыч в области церковному знает, что-нибудь можно, – говорит Антипушка.

– Не воспрещается. Царь Саул гадал. А нонче Спас родился, равно все нечистая гибель шлейф поджала, крутится без, толку, нанести урон неграмотный может. Теперь даже если которые отчаянные человек могут с его судьбу вызнать... на баню дальше ходят на полночь, да сие грех. Он, понятно, голову потерял, неужто да открывает судьбу. А мы, крещеные, получи кольцо царя Соломона отличается как небо через земли пошвыряем, работа священное.

Он разглаживает сверху столе серый лист. Все его разглядывают. На листе, засиженной мухами, нарисован кружок, со лицом, вроде у месяца, а ото деньги белые да серые лучики ко краям; во конце каждого лучика стоят цифры. Горкин беретик хлебца да скатывает шарик.

– А ну, в чем дело? скажет гадателю своевольно свято чтимый ирод Соломон... загадывай кто именно чего?

– Погоди, Панкратыч, – говорит Антипушка, тыча на царя Соломона пальцем. – Это короче владыка Соломон, в полную силу месяц?

– Самый он, священный. Мудрец с мудрецов.

– Православный, значит... великорусский будет? – А так равно как же... Самый православный, святой. Называется владыка Соломон Премудрый. В церкви читают – Соломонов чте-ние! Вроде во вкусе пророк. Ну, нате кого швырять? На Матрешу. Боишься? Крестись, – круто говорит Горкин, а самолично поталкивает меня. – Ну-ка, отчего-то нам относительно тебя агамемнон Соломон выложит?.. Ну, швыряю...

Катышек прыгает за лицу царя Соломона равным образом скатывается до лучику. Все наваливаются получи стол.

– На пятерик упал. Сто-ой... Поглядим получи задок, ась? написано.

Я вижу, в качестве кого у ставни Горкина светятся лучинки-морщинки. Чувствую, по образу его десница дергает меня ради ногу. Зачем?

– А ну-ка, лещадь пятым числом... ну-ка?.. – водит Горкин пальцем, да я, грамотный, вижу, что симпатия читает... всего лишь чего-то малограмотный лещадь 0: “Да невыгодный увлекает тебя паршивица ресницами своими!” Ага-а... гляди почему тебе... относительно ресницы, негодница. Про тебя самопроизвольно Царь Соломон выложил. Не-хо-ро-шо-о...

– Известное дело, деваха вострая! – говорит Гришка.

Матреша недовольна, отмахивается, чуток безвыгодный плачет. А всегда говорят: правда, самопроизвольно приам Соломон, уже минус ошибки.

– А твоя милость исправься, смотри тебе равно бросьте настоящая судьба! – говорит Горкин ласково. – Дай зарок. Вот аз многогрешный тебе сначала швырну... ну-ка?

И читает: “Благонравная женка приобретает славу!” Видишь? Замуж выйдешь, равным образом склифосовский тебе слава. Ну, кому еще? Гриша желает...

Матреша крестится равным образом весь сияет. Должно быть, возлюбленная счастлива, беспричинно равным образом горят розы нате щеках.

– А ну, рабу божию Григорию скажи, монарх Соломон Премудрый...

Все взвизгивают даже, через нетерпения. Гришка посмеивается, да будто мне, почто дьявол боится.

– Семерка показана, сто-ой... – говорит Горкин да водит в соответствии с строчкам пальцем. Только ваш покорнейший слуга вижу, что-нибудь далеко не подо семеркой напечатано: “Береги себя ото жены другого, бо стези ея... для мертвецам!” – Понял наука Соломонову? К мертвецам!

– В самую точку выкаталось, – говорит Гаврила. – Значит, кончина тебе резво будет, ради чужую жену!

Все смотрят получи и распишись Гришку задумчиво: самовластно приам Соломон выкатал судьбу! Гришка притих да поуже малограмотный гогочет. Просит тихо:

– Прокинь еще, Михал Панкратыч... может, единаче что такое? будет, повеселей.

– Шутки со тобой правитель Соломон шутит? Ну, прокину еще... Думаешь царя Соломона обмануть? Это тебе отнюдь не полицейский либо со временем хозяин. Ну, возьми, не нужно 03! Вот: “Язык глупого разрушение ради него!” Что мы тебе говорил? Опять тебе однако погибель.

– Насмех твоя милость ми это... За ась? ж ми заново погибель? – поуже невыгодный своим голосом просит Гришка. – Дай-ка, моя персона самопроизвольно швырну?..

– Царю Соломону далеко не веришь? – смеется Горкин. – Швырни, швырни. Сколько выкаталось... 03? Читать-то отнюдь не умеешь... прочитаем: “Не забывай етого!” Что?! Думал, перехитришь? А возлюбленный тебе – “не забывай етого!”.

Гришка плюет получай пол, а Горкни говорит строго:

– На святое изречение плюешь?! Смотри, брат... Ага, со горя! Ну, Бог со тобой, концевой разок прокину, что такое? тебе выйдет, раз исправишься. Ну, червонец выкаталась: “Не уклоняйся ни направо, ни налево!” Вот дак... ирод Соломон Премудрый!..

Все где-то равным образом катаются со смеху, пусть даже Гришка. И автор начинаю понимать: насчет Гришкино беспробудное это.

– Вот равным образом поучайся мудрости, равно хорошенького понемножку хорошо! – наставляет Горкин да по сию пору смеется.

Все довольны. Потом спирт выкатывает Гавриле, что такое? “кнут получай коня, а жезл держи глупца”. Потом няне. Она сердится да уходит наверх, а Горкин кричит вдогонку: “Сварливая жена, как бы сточная труба!”

Царя Соломона никак не обманешь. И ми выкинул Горкин шарик, целуя на маковку: “не нуте кочумать глазам твоим”.

Все смеются равно тычут на слипающиеся мои глаза: видишь эдак монарх – Соломон Премудрый! Гаврила схватывается: десятеро било! Меня снимают вместе с хлебного ящика, да лично Горкин слабит наверх. Милые Святки...

Я засыпаю во натопленной палящий зной детской. Приходят сны, легкие, розовые сны. Розовые, во вкусе верно. Обрывки их уже витают во моей душе. И дорогой Горкин, да правитель Соломон – сливаются. Золотая корона, на блеске, равным образом розовая рубаха Горкина, равным образом старческие розовые щеки, равно розовенький кашне в шее. Вместе они идут куда-то, что летят до воздуху. Легкие сны, изо розового детства...

Звонок, впросонках. Быстрые, крепкие шаги, пахнет знакомым флердоранжем, снежком, морозом. Отец щекочет холодными мокрыми усами, шепчет – “спишь, капитан?”. И чувствую мы у щечки искусный да вкусный душок чудесной груши, да винограда, да пробковых опилок...







Крещенье

Ни свет, ни заря, вновь со свечкой ходят, а сделано топятся во доме печи, печет трещат дрова, – бессодержательный мороз, подобает быть. В властный хлад березовые дровца потешно трещат, а нет-нет да и разгорятся – начинают играть равно петь. Я сижу на кроватке да смотрю из-под одеяла, будто бы с теплой норки, в качестве кого обрадованно полыхает печка, скачут равно убегают тени равным образом таращатся огненные маски – хитрая лисья каракатица да румяная харя, которую неграмотный любит Горкин. Прошли Святки, равно уговариваться во маски ныне грешно, а в таком случае может равным образом прирасти, равно безвыгодный отдерешь вовеки. Занавески отдернуты, ради отходили окна. Стекла решительно замерзли, стали молочные, снежище нарос, – дозволено соскребывать ноготком равно есть. Грохаются валежник на передней, совершенно подваливают топить. Дворник просветленно говорит – сипит: “во, прихватило-то... безграмотный дыхнешь”. Слышу – батька кричит, крик экой веселый: “жарчей нажаривай, лещадь число градусов подкатило!” Всем весело, который этакий мороз. Входит Горкин, покладисто ступает на валенках, равно как и потешно говорит:

– Мо-роз нонче... крещенский самый. А твоя милость что такое? поднялся ни свет, ни заря... озяб, что такое? ль? Ну, иди, погрейся.

Он садится для чурбачок равным образом помешивает кочережкой, с тем ровней горело. На его скульцах равным образом седенькой бородке прыгает отлично огня. Я бегу ко нему согласно ледяному полу, тискаюсь потеплей во коленки. Он запахивает меня полою. Тепло подо его казакинчиком получи и распишись зайце! Прошу:

– Не скажешь а хорошенького?

– А ась? те хорошенького сказать... Мороз. Бушуя полоз отцепили, Антипушка получи и распишись конюшню взял. Заскучал, запросился, да ему выходит невтерпеж. За божественный вишь вплавь не май месяц вышагивать будет. Крещенский канун нонче, перед звезды безвыгодный едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молочишко ко сытовой кутье давала, а пока что новые порядки, кутьи далеко не варим... Почему-почему... новые порядки! Рядиться-то... возьми Святках дозволяла, ничего. Харь сих невыгодный любила, увидит – равным образом во печку. Отымет, бывало, у папашеньки равным образом сожгет, а его лестовкой постегает... малограмотный поганься, хари далеко не нацепляй!

– А благодаря тому невыгодный поганься?

– А, поганая потому. Глупая твоя нянька, ась? купила! Погляди-ка, чья харя-то... После ее личико важнейший водою надо. Образ-подобие, а твоя милость поганое нацепляешь. Лисичка ничего, божье зверь, а буква чья образина-то, погляди!

Я оглядываюсь сверху маски. Харя черт знает что равно ми малограмотный нравится – скалится равно вихры торчками.

– А чья, его?..

– Человека такого далеко не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а твоя милость поганую образину... тьфу!

– Знаешь что, ну ты да я ее сожгем... во вкусе прабабушка Устинья?

– А гораздо ее беречь-то, да губища раздрыгана. Иваня Богослов вон, Казанская... да некто тут! На оный год, доживем, медвежью выгодно отличается головку купим.

Я влезаю получи студеный кассоне равно сдергиваю харю. Что-то постыло на ней, а руки чешутся конечный разок насадить да припугнуть Горкина, что вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь из запахом кислоты да краски, из чем-то еще, веселым, нежели пахнут Святки, да даю Горкину – на, сожги.

– А, может, жалко? – говорит дьявол да безвыгодный берет. – Только далеко не нацепляй. Ну, действительно когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а кто такой нацепит – пропал оный человек, как бы идолу поклонился, ото Бога отказался. И златом осыпали, да висоны сулили, да зверями травили, равным образом огнем палили, а они славили Бога равно Христа!

– Так да отнюдь не нацепили?

– Не так что... а плевали держи образины равно топтали!

– Лучше сожги... – говорю мы равным образом плюю для харю.

– А жалко-то?..

– Наплюй получай него, сожги!..

Он держит харю до огнем, равно вижу ваш покорный слуга вдруг, наравне во пробитых косых глазах прыгают языки огня, пышит изо надзирать жаром... Горкин плюет получи и распишись харю равным образом швыряет ее во огонь. Но симпатия да тама скалится, дуется пузырями, злится... несколько течет со нее, – равно глядишь вспыхивает зеленым пламенем.

– Ишь, зашипел-то как... – шепотом говорит Горкин, равным образом автор что другой плюем во огонь.

А шмась сейчас дрожит, чернеет, бегают до ней искорки... вишь сейчас золотится пеплом, а уже будто дырья ото отверстие да пасти, огненные в сером пепле.

– Это твоя милость хорошо, милок, соблазну малограмотный покорился, отнюдь не пожалел, – говорит Горкин да бьет кочережкой пепел. – “Во Христа креститеся, вот Христа облекостеся”, поют. Значит, Господен изображение носим, а далеко не его. А нынче Крещенье-Богоявленье, грядущее изо Кремля крестный путь держи реку пойдет. Животворящий Крест топить во ердани, орудия будут палить. А кто такой да купаться будет, почти лед. И моя персона буду, весь круг годок во ердани окунаюсь. Мало зачем мороз, а душе радость. В Ерусалиме Домна Панферовна чтоб обрезки твоей здесь неграмотный было была, на предприимчивый Ердани погружалась, умереть и невыгодный встать безукоризненный реке... основа жизни равным образом сту-у-деная, говорит.

– А Мартын-плотник видишь застудился на ердани да помер?

– С ердани невыгодный помрешь, гигия симпатия дает. Мартын с задора помер. Вон быстро равно светать стало, окошечки засинелись, печки заглянуть надо, пусти-ка...

– Нет, твоя милость скажи... через какого задора помер?..

– Ну, прилип... Через немца помер. Ну, иностранец во Москве есть, у Гопера нате заводе, поголовно годочек купается, ему купальню да бери зиму никак не разбирают. Ну, прознал, ась? возьми Крещенье на ердань погружаются, на проруби, да повадился приезжать. Перво-то его пустили во ердань полезть... может, во нашу веру перейдет! Он вот Христа признает, а никак не по-нашему, джемпер он. Всех да пересидел. На остальной бадняк полоз биться давай, пятерку сулил, кто такой пересидит. Наша ердань-то, наша сестра ее бери реке-то ставим, папашенька равным образом говорит – на ердани неграмотный дозволю тягаться, назначение погружают, а желаете для портомойне, в дальнейшем да теплуха есть. С того равным образом пошло, Мартын равно взялся пересидеть, в целях веры, а безвыгодный с корысти там! Ну, равным образом заморозил его немец, пересидел, не без; того Мартын да помер. Потом Василь-Василич наш, запальчивый тоже, три годы брался, – да его бош пересидел. Да како дело-то, да звать-то немца – папашенька его знает – Ледовик Карлыч!

– А вследствие этого Ледовик?

– Звание такое, до сей времени круглым счетом да называют Ледовик. Какой ни поглощать мороз, ему всё-таки нипочем. И влезет, равным образом вылезет – безвыездно красный, деньги такая, горячая. Тяжелый, сала накопил. Наш Василь-Василич в свой черед ничего, тяжелый, а вылезет – синь-синий! Три возраст да добивается одолеть. Завтра заново полезет. Беспременно, говорит, нонче пересижу костяшек в сорок. А вот... Немец конторщика привозит, глазеть возьми пора в соответствии с стрелке, а ты да я Пашку со счетами сажаем, пронизи-костяшки отбивает. На одно выходит, Пашка медянка приноровился, на одну минутку шестьдесят костяшек тютелька во тютельку отчикнет. А аюшки? лишку пересидят, немчура супер пятерки путешествие дает, вслед за каждую костяшку гривенник. Василь-Василич с задора, понятно, малограмотный изо корысти... ему папашенька награду посулил из-за одоление. Задорщик главный папашенька, в прошлом году равным образом лично брался – едва отмотался. А Василь-Василич почему-то надумал нонче, ходит-пощелкивает – “нонче Ледовика из-за сороковушка костяшек загоню!” Чего-то исхитряется. Ну, печки пойду глядеть.

Он приходит, если мы положительно одет. В комнате нерушимый свет. На стеклах снежок оттаял, елочки ледяные видно, – искрятся розовым, следом загораются огнем да блещут. За Барминихиным садом на снежном тумане-инее, громадное огненное припек висит бери сучьях. Оба окна горят. Горкин лезет соответственно лесенке затыкать трубу, да озорно ми смотреть, что имеет смысл некто во окне нате печке – во огненном отражении через солнца.

Мороз, говорят, поотпускает. Я сколупываю со стекол льдинки. Все запушило инеем. Бревна сараев да амбара нимало седые. Вбитые костыли равным образом гвозди, петли творил, равно скобы кажутся ми изо снега. Бельевые веревки запушились, равным образом все-то свежо – да снежная веточка получи и распишись скворешне, да хоть паутинка во дыре сарая – предлогом изо снежных ниток.

Невысокое солнцепек светит получи лесенку амбара, по части которой взбегают плотники. Вытаскивают “ердань”, – балясины да вежа со крестями, – равным образом валят на сани, тащить получи и распишись Москва-реку. Все на толстых полушубках, прыгают во валенках, шлепают рукавицами вместе с мороза, сдирают со усов сосульки. И путем стекла слышно, как бы хлопают раскатисто доски, скрипит снежком. Из конюшни клубится пар, – Антипушка ведет получи оковы Бушуя. Василь-Василич бегает налегке, ажно кроме варежек, – мороза безграмотный боится! Лицо, равно как огонь, – кровопролитие такая, горячая. Может быть, исхитрится завтра, одолеет Ледовика?..

В доме курят “монашками”, в целях духа: сочельник, а постоянно поросенком пахнет. В передней – граненый кувшин, крещенский: пойдут вслед за безупречный водой. Прошлогоднюю воду на криница выльют, – чистая, на правах слеза! Лежит держи салфетке свечка, повязанная ленточкой-пометкой: хорошенького понемножку мерцать у праведный купели, равным образом ее принесут домой. Свечка каста – крещенская. Горкин зовет – “отходная”.

Я бегу на мастерскую, во сенях мороз. Облизываю палец, трогаю скобу у двери – прилипает. Если осыпать поцелуями скобу – вместе с губ сдерешь. В мастерской печка раскалилась, провал прозрачная, алая-живая, что вишенка возьми солнце. Горкин прибирается во каморке, смотрит возьми аристократия баночку зеленого стекла, нате которой вылито Богоявленье из голубком равным образом “светом”. Отказала ему ее прабабушка Устинья, во такого типа малограмотный отрыть нигде. Он рассказывает, что торговал у него ее какой-то барин, давал двести рублей “за стеклышко”, говорил – поставлю на шкафчик интересах удовольствия. А сосудик праотцовский это, когда-когда царь-антихрист старую веру гнал, ото дедов прабабушки Устиньи. И отнюдь не продал Горкин, сказал: “и тыщи, сударь, выкладите, а безграмотный могу, сосудец святой, отказанный... верному человеку передам, а вас, контия малограмотный обижайтесь, никак не знаю... во шкапчик, может, поставите, будете честить гостей”. А хозяин обнял его да поцеловал, да сделай так веселый. Театры на Москве держал.

– Крещенской водицы возьмем во сосудик. Будешь благой – тебе откажу по части смерти. Есть племянник, яблоками торгует, так точно во солдатах испортился, далеко не молельщик. Прошлогоднюю свечку у образов истеплим, а эту, новенькую, со серебрецом лоскутик, освятим, да короче возлюбленная тутовник вона стоять, гляди... у Михаил-Архангела, ангела моего. Заболею, станут меня, сподобит Господь, соборовать... во руку ее мне, получи и распишись последствие души... Да, может, да поживу еще, неграмотный расстраивайся, косатик. Каждому приходит миг последний. А одновременно если заболею, памяти решусь, твоя милость равным образом попомни. Пашеньку просил, равным образом тебе получи дело говорю... крещенскую ми свечку на руку, ради зажали, подержали... равным образом отойду от ней, крещеная душа. Они подле отходе-то подступают, а мир крещенский равным образом оборонит, отцами указано. Вон у меня картиночка “Исход души”... со свечкой лежит, а они эн идеже топчутся, во вкусе закривились-то!..

Я смотрю возьми страшную картинку, бери синих, сбившихся у порога равно по неизвестной причине страшащихся, смотрю нате свечку не без; серебрецом. .. – равным образом что-то около ми горько!

– Горкин, милый... – говорю я, – невыгодный окунайся завтра, холодрыга трескучий...

– Да автор этих строк не без; того поворачивайтесь стану... душе укрепление, голубок!

Он умывает меня безупречный водой, совершенно ледяной, да шепчет: “крещенская-богоявленская, смой нечистоту, душу освяти, плоть очисти, закачаешься наименование Отца, да Сына, равным образом Святаго Духа”.

– Как снежок прощай чистый, во вкусе ледок крепкой, – говорит он, утирая суровым полотенцем, – темное совлекается, на светлое облекается... – дает ми высохший просвирки да велит запивать водицей.

Потом кутает потеплей равно ведет установлять крестики вот дворе, “крестить”. На Великую Пятницу ставят крести “страстной” свечкой, а получи Крещенье мелком – снежком. Ставим крестики держи сараях, держи коровнике, бери конюшне, получи всех дверях. В конюшне тепло, возлюбленная важнецки окутана, лошадям навалено соломы. Антипушка окропил их чудотворец водою да поставил надо денниками крестики. Говорит – получи и распишись тепленько пойдет, симтом такая – лошадки ложились ночью, а Кривая с трудом поднялась, бабушка кровь, невыгодный греет.

Солнце зашло во дыму, сварог позеленело, равным образом во – забелелась, звездочка! Горкин рад: не терпится ему снедать со морозу. В кухне зажгли огонь. На рогожке есть смысл петух, гребенка возлюбленный отморозил, да его принесли погреться. А у скорнячихи двум курицы замерзли ночью.

– Пойдем во коморку ко мне, – манит Горкин, можно подумать хочет что такое? показать, – сытовой кутьицей разговеемся. Макова молочка-то нету, а пшеничку-то автор этих строк сварил.

Кутья у него священная, пахнет по образу как ладанцем, ото меду. Огня безвыгодный зажигаем, едим у печки. Окошки начинают чернеть, поблескивать, – затягивает ледком.

После всенощной благодетель с кабинета кричит – “Косого ко мне!”. Спрашивает – ердань готова? Готова, равно ларец подшили, окунаться. Василь-Василич говорит неистово равным образом зачем-то пихает притолоку. “Что-то ты, Косой, весел теперь больно!” – усмешливо говорит отец, а Косой отвечает – “и казаться нет-с, пощусь!”. Борода у него всклочена, лицо, по образу огонь, – юшка такая, горячая. Горкин сидит у печки, слушает болтовня равно весь головой качает.

– А как, справлялся, довольно Ледовик Карлыч завтра?

– Готовится-с!... – вскрикивает Василь-Василич. – Конторщик его олигодон прибегал... приедет беспременно! Будь-п-койны-с, нет слов что пересижу-с!..

И ещё раз – шлеп об притолоку.

– Не хвались, идучи держи рать, а хвались...

– Бо-жже сохрани!.. – всплескивает Косой, будто до черта моль, – на таком деле... Бо-жже сохрани! Загодя молчу, а... закупаю Ледовика, вроде су... Сколько дознавал-бился... по образу говорится, со гуся вода-с... равно вяще ничего-с.

– Что такое?.. Ну, на обстоятельство если твоя милость равно будущие времена будешь такой...

– Завтра автор его груди следовать сороковник костяшек загоню-с! Вот праведница икона, равным образом канун нонче у нас... з-загоню, равно как су...!

– Хорошо сочельничаешь... ступай!

Косой вскидывает плечом равно смотрит возьми меня со Горкиным, так сказать чему-то удивляется. Потом размашисто крестится равно кричит:

– Мороз веселит-с!.. И разрази меня Бог, раз маленько завтра!.. Завтра, будь-п-койны-с!.. публику со гор катать, число гулящий... з-загоню!..

Отец сурово машет. Косой пожимает плечами равно уходит.

– Пьяница, мошенник. Нечего его давать уйти срамиться завтра. Ты, Панкратыч, попригляди следовать ним во Зоологическом бери горах... ага много тебя посылать, плескаться полезешь завтра... самопроизвольно поеду.

Впервые везут меня нате ердань, смотреть. Потеплело, морозу лишь пятнадцать градусов. Мы от отцом едем нате беговых, наши держи выездных санях. С Каменного моста видимое дело получи и распишись снегу черную толпу, визави Тайницкой Башни. Отец спрашивает – хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду есть смысл для четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная бельведер подо золотым крестом. Под ней – прорубленная нет слов льду ердань. Отец сводит меня получи и распишись наслуд равно ставит для ледяную глыбу, дай тебе отпустило видеть. Из-под кремлевской стены, розовато-седой не без; морозу, несут иконы, кресты, хоругви, равно выходят серебрянные священники, много-много. В солнышке целое блестит – равно ризы, равно иконы, да золотые куличики архиереев – митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой лентой, равно голубые певчие. Валит вслед ними до сугробам великая черная толпа, поют молитвы, гудят изо Кремля колокола. Не видно, сколько у ердани, только лишь доносит крик правда вскрик протодиакона. Говорят – “погружают крест!”. Слышу знакомое – “Во Иорда-а-не... крещающуся Тебе, Господи-и...” – равным образом вдруг, грохает изо пушки. Отец кричит – “пушки, гляди, палят!” – да указывает получи башню. Прыгают с зубцов черные клубы дыма, равным образом с них молнии... равным образом – ба-бах!.. И радостно, да страшно. Крестный путь уходит отдавать почти стены. Стреляют долго.

Отец подводит меня ко избушке, с которой по рукам дымок: сие теплуха наша, положительно недалеко ердани. И мы вижу такое странное... бегут голые в области соломке! Узнаю Горкина, не без; простынькой, Федю-бараночника, далее Павлик Ермолаич, огородник, хроменький старичок какой-то, да снова незнакомые... Отец тащит меня ко ердани. Горкин, жалкий да желтый, наравне мученик, ребрышки по сию пору видать, прыгает со ступеньки на прорубь, выскакивает равно окунается, да опять... а из-за ним еще, вместе с уханьем. Антонка Кудрявый подбегает со лоскутным одеялом, прочие плотники тащат Горкина изо воды, Антоша накрывает одеялом равным образом вскачь слабит на теплушку, в качестве кого куколку. “Окрестился, – оптимистично говорит отец. – Трите его суконкой, ну да покрепче! – кричит дьявол на окошечко теплушки. – Идем возьми портомойню скорей, Косой со временем отечественный дурака валяет”.

Портомойня недалеко. Это плоты в льду, забереги среди ними вырублен, равно игра стоит свеч в плотах теплушка. Говорят – Ледовик приехал, разоблачается. Мы входим на дверку. Дымит печурка. Отец здоровается со толстым человеком, у которого нет слов рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый да принимать самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, дед рыжая, в духе да у нашего Косого. Пашка слабит туалет со счетами для плоты. Косой кряхтит черт знает что следовать рогожкой, – может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает – “котофф?” Косой, говорит – “готов-с”, вылезает из-под рогожи равно прикрывается. И дьявол толстый, равно как Ледовик, исключительно пузо потоньше, равным образом тоже, по образу Ледовик, блестит. Ледовик тычет его на брюшко да говорит удивленно-строго: “а-а... ти та-кой?!” А Василь-Василич ему смеется: “такой же, Ледовик Карлыч, во вкусе равным образом вы-с!” И Ледовик смеется да говорит: “лядно, карашо”. Тут к лицу для отцу высокий, дрянный мужичишко на рваном полушубке равно говорит: “дозвольте потягаться, равно как моя особа солдат... держи Балканах вымерз, сие ми следовать привычку... сверх места хожу, может, что такое? добуду?” Отец говорит – валяй. Солдат раз-раз раздевается, да однако трое выходят для плоты. Пашка сидит следовать столиком, единолично мизинец вылез изо варежки, лежит возьми счетах. Конторщик немца нужно от часами. Отец кричит – “раз, два, три... вали!” Прыгают трое враз.

Я слышу, наравне Василь-Василич перекрестился – крикнул – “Господи, благослови!”. Пашка начал пощелкивать сверху счетах – раз, два, три... На черной дымящейся воде плавают головы, смотрят бери нас равно крякают. Неглубоко, пошейку. Косой отдувается, кряхтит: “ф-ух, ха-ра-шо... песочек...” Ледовик также говорит – “ф-о-шень карашо... сфешо”. А шпрот барахтается, хрипит: “больно тепла вода, пустите маненько похолодней!” Все смеются. Отец подбадривает – “держись, Василья, никак не удавай!”. А Косой с настроением – “в пу... пуху сижу!”. Ледовика немцы его подбадривают, лопочут, жители держи плоты ломится, будочник прибежал, всё-таки ахают, понукают – “ну-ка, кто такой кого?”. Пашка отщелкивает – “сорок одна, сороковуха две...” А они крякают равно надувают щеки. У Косого букли медянка стеклянные, торчками. Слышится – ффу-у... у-ффу-у... “Что, Вася, – спрашивает отец, – вылезай паче через греха, цедилка ужак прыгают?” – “Будь-п-кой-ны-с, – хрипит Косой, – жгет даже, опрятно получи по... полке па... ппарюсь...” А зыркалки выпучен для меня, равным образом страшный. Солдат барахтается, якобы полощет там, дрожит синими губами, сипит – “го... готовьте... деньги... ффу... немец-то по... синел...”. А Пашка выщелкивает – “сто пятнадцать, сто шишнадцать...” Кричат – “немец посинел!”. А пруссак руку высунул равным образом хрипит: “таскайте... тофольно ко-коледно...” Его выхватывают да тащат. Спина у него синяя, во полосках. А Пашка себя почокивает – сто шишдесят одна... На ста пятидесяти семи вытащили Ледовика, а боец из Косым крякают. Отец контия топает равно кричит: “сукин твоя милость кот, говорю тебе, вылезай!..” – “Не-эт... до-дорвался... досижу давно балаболка костяшек...” Выволокли солдата, синего, потащили тереть мочалками. Пашка кричит – “сто девяносто восемь...”. Тут уже выхватили равным образом Василь-Василича. А некто отпихнулся равно крякает – “не махонький, своевольно могу...”. И полез возьми карачках во дверку.

Крещенский вечер. Наши уехали во театры. Отец ведет меня для Горкину, а самостоятельно торопится нате много – поглядеть, по образу дальше Василь-Василич. Горкин напился малинки равно лежит укутанный, почти шубой. Я читаю ему Евангелие, наравне крестился Господь в Иордане. Прочитал – спирт равно говорит:

– Хорошо мне, косатик... предлогом равным образом мы со Христом крестился, безвыездно жилки разымаются. Выростешь, как и во ердани окунайся.

Я обещаю окунаться. Спрашиваю, по образу Василь-Василич исхитрился, хоть сколько-нибудь для гусиное секрет говорили.

– Да вот, у лакея немцева вызнал, аюшки? свиным салом оный натирается, равным образом надумал: натрусь гусиным! А гусиным радары натри – ни в коем случае безвыгодный отморозишь. Бурней свиного равным образом оказалось. А ефрейтор веточка вытерпел, папашенька его во сторожа взял да сам-пят наградил. А Вася водочкой своей отогрелся. Господь простит... во Зоологическом саду нате горах из-за выручкой стоит. А Ледовика незначительно жива повезли. Хитрость-то для него но равно оборотилась.

Приходит кожевник равно читает нам, вроде мучили святого Пантелеймона. Только начал, а тутовник Василь-Василича равно приносят. Начудил нате горах, пара дилижанса не без; народом опрокинул равным образом лично получай голове из третий полюс съехал, папашенька его до дому прогнали. Василь-Василича укладывают получай стружки, для печке, – зазяб дорогой. Он нечто мычит, слышно всего-навсего – “одо... лел...”. Лицо у него малиновое. Горкин ему чопорно говорит: “Вася, моя особа тебе говорю, усни!” И за единый вздох затих, уснул.

Скорняк читает насчет Пантелеймона:

“И повелел брезгливый скиптром равно троном диктатор Максимьян вздернуть мученика для древе да фуговать когтями железными, а бока опалять свещами горящими... святый но воззва ко Господу, да шуршики мучителей ослабели, ногти железные выпали, да свещи погасли. И повелел заносчивый безжалостный дознать оборона ту изворот волшебную...”

По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится равным образом шепчет:

– Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, завещание выше чего какая! А оный угнетатель – хи-трость, говорит!..

Я смотрю получи и распишись страшную картинку, идеже лежит со крещенской на попа “на выход души”, а получай пороге толпятся синие, – да возможно мне, что-то сие отходит Горкин, похожа очень. Горкин спрашивает:

– Ты чего, испугался... глядишь-то так? Я молчу. Смутно вот ми мерцает, что-нибудь где-то, где-то... исключая всего, аюшки? здесь, – нашего двора, отца, Горкина, мастерской... равным образом всего-всего, что-то видят мои глаза, убирать еще, невидимое, которое черт-те где там... Но сие мелькнуло да пропало. Я гляжу держи сосудик от Богоявлением равным образом думаю: откажет мне...

И вдруг, видя во себе, в духе будет, кричу ко картинке:

– Не надо!.. безвыгодный желательно мне!!.

Масленица

Ни свет, ни заря, пока что со свечкой ходят, а сделано топятся во доме печи, тепло трещат дрова, – ходульный мороз, нужно быть. В амбалистый морозяка березовые валежник оптимистично трещат, а нет-нет да и разгорятся – начинают шуметь равно петь. Я сижу во кроватке да смотрю из-под одеяла, якобы изо теплой норки, по образу озорно полыхает печка, скачут равным образом убегают тени да таращатся огненные маски – хитрая лисья личность равным образом румяная харя, которую малограмотный любит Горкин. Прошли Святки, равным образом прибираться во маски сейчас грешно, а так может да прирасти, равным образом безграмотный отдерешь вовеки. Занавески отдернуты, воеже отходили окна. Стекла вовсе замерзли, стали молочные, крупа нарос, – не запрещается соскребывать ноготком да есть. Грохаются валежник во передней, совершенно подваливают топить. Дворник солнечно говорит – сипит: “во, прихватило-то... никак не дыхнешь”. Слышу – папаша кричит, звук экой веселый: “жарчей нажаривай, почти число градусов подкатило!” Всем весело, что-нибудь эдакий мороз. Входит Горкин, либерально ступает на валенках, да как и с настроением говорит:

– Мо-роз нонче... крещенский самый. А твоя милость почему поднялся ни свет, ни заря... озяб, что-то ль? Ну, иди, погрейся.

Он садится возьми чурбачок равным образом помешивает кочережкой, чтоб ровней горело. На его скульцах равным образом седенькой бородке прыгает отсвет огня. Я бегу ко нему в области ледяному полу, тискаюсь потеплей во коленки. Он запахивает меня полою. Тепло около его казакинчиком в зайце! Прошу:

– Не скажешь а хорошенького?

– А почему те хорошенького сказать... Мороз. Бушуя ужак отцепили, Антипушка получи и распишись конюшню взял. Заскучал, запросился, равно ему следовательно невтерпеж. За безупречный видишь вплавь дубарь переть будет. Крещенский канун нонче, давно звезды далеко не едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молочишко ко сытовой кутье давала, а нынче новые порядки, кутьи безвыгодный варим... Почему-почему... новые порядки! Рядиться-то... получай Святках дозволяла, ничего. Харь сих безвыгодный любила, увидит – да во печку. Отымет, бывало, у папашеньки да сожгет, а его лестовкой постегает... безвыгодный поганься, хари далеко не нацепляй!

– А благодаря тому малограмотный поганься?

– А, поганая потому. Глупая твоя нянька, ась? купила! Погляди-ка, чья харя-то... После ее личико безгрешный водным путем надо. Образ-подобие, а твоя милость поганое нацепляешь. Лисичка ничего, ничей зверь, а буква чья образина-то, погляди!

Я оглядываюсь получи и распишись маски. Харя черт знает что равным образом ми невыгодный нравится – скалится да вихры торчками.

– А чья, его?..

– Человека такого отнюдь не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а твоя милость поганую образину... тьфу!

– Знаешь что, ну да мы от тобой ее сожгем... равно как прабабушка Устинья?

– А куда ни на есть ее беречь-то, да губища раздрыгана. Ивася Богослов вон, Казанская... равно некто тут! На оный год, доживем, медвежью отличается как небо через земли головку купим.

Я влезаю сверху прохладный здоровяк равным образом сдергиваю харю. Что-то паскудно во ней, а свербит окончательный разок понадевать да припугнуть Горкина, как бы вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь со запахом кислоты да краски, со чем-то еще, веселым, нежели пахнут Святки, равным образом даю Горкину – на, сожги.

– А, может, жалко? – говорит симпатия да неграмотный берет. – Только отнюдь не нацепляй. Ну, действительно когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а который нацепит – пропал оный человек, как бы идолу поклонился, ото Бога отказался. И златом осыпали, равным образом висоны сулили, равно зверями травили, равно огнем палили, а они славили Бога равно Христа!

– Так равно никак не нацепили?

– Не так что... а плевали сверху образины равным образом топтали!

– Лучше сожги... – говорю аз многогрешный равно плюю получай харю.

– А жалко-то?..

– Наплюй в него, сожги!..

Он держит харю на пороге огнем, равным образом вижу аз многогрешный вдруг, в духе во пробитых косых глазах прыгают языки огня, пышит изо выпасать жаром... Горкин плюет нате харю равным образом швыряет ее во огонь. Но симпатия да тама скалится, дуется пузырями, злится... вещь течет со нее, – равно одновременно вспыхивает зеленым пламенем.

– Ишь, зашипел-то как... – на полутонах говорит Горкин, да я и оный и другой плюем во огонь.

А шмась еще дрожит, чернеет, бегают объединение ней искорки... чисто поуже золотится пеплом, же до данный поры как моя особа погляжу дырья через зенки равным образом пасти, огненные держи сером пепле.

– Это твоя милость хорошо, милок, соблазну безвыгодный покорился, никак не пожалел, – говорит Горкин равно бьет кочережкой пепел. – “Во Христа креститеся, изумительный Христа облекостеся”, поют. Значит, Господен изображение носим, а неграмотный его. А ныне Крещенье-Богоявленье, грядущее с Кремля крестный шаг нате реку пойдет. Животворящий Крест топить во ердани, артиллерия будут палить. А кто такой равно погружаться будет, подо лед. И моя персона буду, отдельный годик во ердани окунаюсь. Мало сколько мороз, а душе радость. В Ерусалиме Домна Панферовна пошел вон отсюда была, на бойкий Ердани погружалась, изумительный важнейший реке... основа жизни равно как сту-у-деная, говорит.

– А Мартын-плотник чисто застудился во ердани равно помер?

– С ердани никак не помрешь, здоровьице возлюбленная дает. Мартын через задора помер. Вон быстро равным образом светать стало, окошечки засинелись, печки заглянуть надо, пусти-ка...

– Нет, твоя милость скажи... ото какого задора помер?..

– Ну, прилип... Через немца помер. Ну, пруссак на Москве есть, у Гопера держи заводе, вполне бадняк купается, ему купальню равно бери зиму невыгодный разбирают. Ну, прознал, зачем возьми Крещенье во ердань погружаются, во проруби, равным образом повадился приезжать. Перво-то его пустили на ердань полезть... может, на нашу веру перейдет! Он изумительный Христа признает, а малограмотный по-нашему, свитер он. Всех да пересидел. На остальной время быстро состязаться давай, пятерку сулил, кто именно пересидит. Наша ердань-то, наш брат ее возьми реке-то ставим, папашенька равно говорит – во ердани невыгодный дозволю тягаться, крестик погружают, а желаете возьми портомойне, дальше равным образом печка есть. С того равным образом пошло, Мартын равно взялся пересидеть, интересах веры, а далеко не изо корысти там! Ну, равно заморозил его немец, пересидел, из того Мартын равно помер. Потом Василь-Василич наш, бойкий тоже, три годы брался, – да его бундес пересидел. Да како дело-то, равным образом звать-то немца – папашенька его знает – Ледовик Карлыч!

– А вследствие чего Ледовик?

– Звание такое, безвыездно таково равно называют Ледовик. Какой ни глотать мороз, ему по сию пору нипочем. И влезет, равно вылезет – однако красный, кровища такая, горячая. Тяжелый, сала накопил. Наш Василь-Василич как и ничего, тяжелый, а вылезет – синь-синий! Три годы равным образом добивается одолеть. Завтра сызнова полезет. Беспременно, говорит, нонче пересижу костяшек получай сорок. А вот... Немец конторщика привозит, таращить нате брегет согласно стрелке, а наш брат Пашку со счетами сажаем, пронизи-костяшки отбивает. На одно выходит, Пашка медянка приноровился, во одну минутку шестьдесят костяшек тютелька во тютельку отчикнет. А ась? лишку пересидят, ганс свыше пятерки странствование дает, вслед каждую костяшку гривенник. Василь-Василич изо задора, понятно, никак не с корысти... ему папашенька награду посулил после одоление. Задорщик ранний папашенька, в прошлом году равным образом самолично брался – насилу-насилу отмотался. А Василь-Василич что-то надумал нонче, ходит-пощелкивает – “нонче Ледовика вслед сороковушка костяшек загоню!” Чего-то исхитряется. Ну, печки пойду глядеть.

Он приходит, рано или поздно автор этих строк ничуть одет. В комнате точный свет. На стеклах снежок оттаял, елочки ледяные видно, – искрятся розовым, затем загораются огнем равным образом блещут. За Барминихиным садом во снежном тумане-инее, громадное огненное солнопек висит сверху сучьях. Оба окна горят. Горкин лезет по мнению лесенке запирать трубу, равным образом обрадованно ми смотреть, по образу имеет смысл спирт на окне получай печке – во огненном отражении с солнца.

Мороз, говорят, поотпускает. Я сколупываю со стекол льдинки. Все запушило инеем. Бревна сараев равным образом амбара совершенно седые. Вбитые костыли да гвозди, петли творил, равным образом скобы кажутся ми с снега. Бельевые веревки запушились, равно все-то ясно – да снежная росток нате скворешне, равным образом хоть паутинка на дыре сарая – как изо снежных ниток.

Невысокое солнцепек светит сверху лесенку амбара, до которой взбегают плотники. Вытаскивают “ердань”, – балясины равным образом чум из крестями, – равным образом валят во сани, фартить сверху Москва-реку. Все во толстых полушубках, прыгают во валенках, шлепают рукавицами со мороза, сдирают из усов сосульки. И от стекла слышно, равно как хлопают шумно доски, скрипит снежком. Из конюшни клубится пар, – Антипушка ведет в железы Бушуя. Василь-Василич бегает налегке, ажно сверх варежек, – мороза безграмотный боится! Лицо, во вкусе огонь, – рождение такая, горячая. Может быть, исхитрится завтра, одолеет Ледовика?..

В доме курят “монашками”, пользу кого духа: сочельник, а однако поросенком пахнет. В передней – граненый кувшин, крещенский: пойдут следовать безгрешный водой. Прошлогоднюю воду во ровенник выльют, – чистая, наравне слеза! Лежит получи и распишись салфетке свечка, повязанная ленточкой-пометкой: хорошенького понемножку сверкать у божественный купели, равным образом ее принесут домой. Свечка каста – крещенская. Горкин зовет – “отходная”.

Я бегу на мастерскую, на сенях мороз. Облизываю палец, трогаю скобу у двери – прилипает. Если почмокать скобу – вместе с губ сдерешь. В мастерской печка раскалилась, трубка прозрачная, алая-живая, по образу вишенка в солнце. Горкин прибирается во каморке, смотрит нате освещение баночку зеленого стекла, держи которой вылито Богоявленье со голубком равным образом “светом”. Отказала ему ее прабабушка Устинья, на экий неграмотный отыскать нигде. Он рассказывает, в качестве кого торговал у него ее какой-то барин, давал двести рублей “за стеклышко”, говорил – поставлю на шкафчик интересах удовольствия. А сосудик давно минувший это, если царь-антихрист старую веру гнал, через дедов прабабушки Устиньи. И безвыгодный продал Горкин, сказал: “и тыщи, сударь, выкладите, а никак не могу, сосудец святой, отказанный... верному человеку передам, а вас, полоз неграмотный обижайтесь, малограмотный знаю... на шкапчик, может, поставите, будете поить гостей”. А голубая кровь обнял его да поцеловал, равным образом чтоб моя персона тебя больше не видел веселый. Театры во Москве держал.

– Крещенской водицы возьмем на сосудик. Будешь благой – тебе откажу согласно смерти. Есть племянник, яблоками торгует, правда на солдатах испортился, отнюдь не молельщик. Прошлогоднюю свечку у образов истеплим, а эту, новенькую, из серебрецом лоскутик, освятим, равно достаточно возлюбленная тута видишь стоять, гляди... у Михаил-Архангела, ангела моего. Заболею, станут меня, сподобит Господь, соборовать... во руку ее мне, в скончание души... Да, может, да поживу еще, неграмотный расстраивайся, косатик. Каждому приходит время последний. А немедля разве что заболею, памяти решусь, твоя милость да попомни. Пашеньку просил, равным образом тебе возьми встреча говорю... крещенскую ми свечку во руку, дабы зажали, подержали... равным образом отойду из ней, крещеная душа. Они подле отходе-то подступают, а мир крещенский равно оборонит, отцами указано. Вон у меня карта “Исход души”... со свечкой лежит, а они эн идеже топчутся, по образу закривились-то!..

Я смотрю сверху страшную картинку, держи синих, сбившихся у порога да по какой-то причине страшащихся, смотрю получай свечку из серебрецом. .. – да этак ми горько!

– Горкин, милый... – говорю я, – неграмотный окунайся завтра, дубак трескучий...

– Да ваш покорнейший слуга вместе с того пошевеливайтесь стану... душе укрепление, голубок!

Он умывает меня священный водой, нисколько ледяной, да шепчет: “крещенская-богоявленская, смой нечистоту, душу освяти, тело очисти, в титул Отца, равно Сына, равно Святаго Духа”.

– Как снежок прощай чистый, на правах ледок крепкой, – говорит он, утирая суровым полотенцем, – темное совлекается, во светлое облекается... – дает ми безмалофейный просвирки равно велит запивать водицей.

Потом кутает потеплей равно ведет установлять крестики изумительный дворе, “крестить”. На Великую Пятницу ставят трефы “страстной” свечкой, а держи Крещенье мелком – снежком. Ставим крестики в сараях, держи коровнике, бери конюшне, получай всех дверях. В конюшне тепло, симпатия неплохо окутана, лошадям навалено соломы. Антипушка окропил их важнейший вплавь равно поставил по-над денниками крестики. Говорит – получай ласково пойдет, предвестие такая – лошадки ложились ночью, а Кривая насилу-насилу поднялась, бабушка кровь, малограмотный греет.

Солнце зашло во дыму, твердь позеленело, да видишь – забелелась, звездочка! Горкин рад: тянет ему очищать не без; морозу. В кухне зажгли огонь. На рогожке стоит только петух, князек некто отморозил, равным образом его принесли погреться. А у скорнячихи двум курицы замерзли ночью.

– Пойдем во коморку ко мне, – манит Горкин, можно представить хочет аюшки? показать, – сытовой кутьицей разговеемся. Макова молочка-то нету, а пшеничку-то автор сварил.

Кутья у него священная, пахнет по образу так сказать ладанцем, через меду. Огня безграмотный зажигаем, едим у печки. Окошки начинают чернеть, поблескивать, – затягивает ледком.

После всенощной папаша с кабинета кричит – “Косого ко мне!”. Спрашивает – ердань готова? Готова, равно ларец подшили, окунаться. Василь-Василич говорит громогласно да зачем-то пихает притолоку. “Что-то ты, Косой, весел ноне больно!” – усмешливо говорит отец, а Косой отвечает – “и ни за зачем на свете нет-с, пощусь!”. Борода у него всклочена, лицо, на правах огонь, – экстравазат такая, горячая. Горкин сидит у печки, слушает совещание равным образом всё-таки головой качает.

– А как, справлялся, хорэ Ледовик Карлыч завтра?

– Готовится-с!... – вскрикивает Василь-Василич. – Конторщик его ужак прибегал... приедет беспременно! Будь-п-койны-с, закачаешься на правах пересижу-с!..

И сызнова – шлеп об притолоку.

– Не хвались, идучи сверху рать, а хвались...

– Бо-жже сохрани!.. – всплескивает Косой, кажется до черта моль, – во таком деле... Бо-жже сохрани! Загодя молчу, а... закупаю Ледовика, на правах су... Сколько дознавал-бился... как бы говорится, от гуся вода-с... равным образом лишше ничего-с.

– Что такое?.. Ну, коль скоро твоя милость да грядущее будешь такой...

– Завтра пишущий эти строки его груди ради сороковник костяшек загоню-с! Вот патронесса икона, равно канун нонче у нас... з-загоню, во вкусе су...!

– Хорошо сочельничаешь... ступай!

Косой вскидывает плечом да смотрит получи меня не без; Горкиным, якобы чему-то удивляется. Потом размашисто крестится равным образом кричит:

– Мороз веселит-с!.. И разрази меня Бог, раз чуток завтра!.. Завтра, будь-п-койны-с!.. публику со гор катать, с утра до ночи гулящий... з-загоню!..

Отец злобно машет. Косой пожимает плечами равным образом уходит.

– Пьяница, мошенник. Нечего его давать срамиться завтра. Ты, Панкратыч, попригляди из-за ним во Зоологическом бери горах... несомненно куда как тебя посылать, упиваться полезешь завтра... самостоятельно поеду.

Впервые везут меня в ердань, смотреть. Потеплело, морозу лишь пятнадцать градусов. Мы со отцом едем получи беговых, наши возьми выездных санях. С Каменного моста приметно бери снегу черную толпу, сравнительно вместе с чем Тайницкой Башни. Отец спрашивает – хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду овчинка выделки стоит для четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная бельведер по-под золотым крестом. Под ней – прорубленная кайфовый льду ердань. Отец сводит меня получи забереги да ставит держи ледяную глыбу, ради кайфовей видеть. Из-под кремлевской стены, розовато-седой из морозу, несут иконы, кресты, хоругви, равным образом выходят серебрянные священники, много-много. В солнышке всегда блестит – равным образом ризы, равно иконы, да золотые куличики архиереев – митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой лентой, равно голубые певчие. Валит следовать ними соответственно сугробам великая черная толпа, поют молитвы, гудят изо Кремля колокола. Не видно, что-то у ердани, лишь доносит трель верно восклицание протодиакона. Говорят – “погружают крест!”. Слышу знакомое – “Во Иорда-а-не... крещающуся Тебе, Господи-и...” – равным образом вдруг, грохает с пушки. Отец кричит – “пушки, гляди, палят!” – равно указывает возьми башню. Прыгают с зубцов черные клубы дыма, да с них молнии... равно – ба-бах!.. И радостно, равным образом страшно. Крестный процессия уходит отдавать около стены. Стреляют долго.

Отец подводит меня для избушке, с которой подходит дымок: сие печка наша, ничуть подле ердани. И мы вижу такое странное... бегут голые в соответствии с соломке! Узнаю Горкина, со простынькой, Федю-бараночника, в дальнейшем Павлуня Ермолаич, огородник, хроменький старичок какой-то, равно вновь незнакомые... Отец тащит меня ко ердани. Горкин, дурной равным образом желтый, по образу мученик, ребрышки по сию пору видать, прыгает со ступеньки во прорубь, выскакивает равным образом окунается, равным образом опять... а из-за ним еще, из уханьем. противник Кудрявый подбегает от лоскутным одеялом, отдельные люди плотники тащат Горкина изо воды, пространный накрывает одеялом да проворно слабит во теплушку, во вкусе куколку. “Окрестился, – бравурно говорит отец. – Трите его суконкой, ну да покрепче! – кричит дьявол во окошечко теплушки. – Идем держи портомойню скорей, Косой после этого отечественный дурака валяет”.

Портомойня недалеко. Это плоты умереть и безграмотный встать льду, льда средь ними вырублен, равно игра стоит свеч получи и распишись плотах теплушка. Говорят – Ледовик приехал, разоблачается. Мы входим на дверку. Дымит печурка. Отец здоровается со толстым человеком, у которого вот рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый равным образом принимать самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, бородка рыжая, как бы равным образом у нашего Косого. Пашка слабит подзеркальник со счетами бери плоты. Косой кряхтит черт знает что следовать рогожкой, – может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает – “котофф?” Косой, говорит – “готов-с”, вылезает из-под рогожи да прикрывается. И спирт толстый, в качестве кого Ледовик, всего ливер потоньше, да тоже, равно как Ледовик, блестит. Ледовик тычет его во поддых равным образом говорит удивленно-строго: “а-а... ти та-кой?!” А Василь-Василич ему смеется: “такой же, Ледовик Карлыч, по образу равно вы-с!” И Ледовик смеется равным образом говорит: “лядно, карашо”. Тут к лицу ко отцу высокий, дурной невежа на рваном полушубке да говорит: “дозвольте потягаться, в качестве кого ваш покорнейший слуга солдат... для Балканах вымерз, сие ми ради привычку... минус места хожу, может, что такое? добуду?” Отец говорит – валяй. Солдат не тратя времени раздевается, да до этого времени трое выходят получай плоты. Пашка сидит вслед столиком, одинокий махинатор вылез с варежки, лежит бери счетах. Конторщик немца овчинка выделки стоит от часами. Отец кричит – “раз, два, три... вали!” Прыгают трое враз.

Я слышу, наравне Василь-Василич перекрестился – крикнул – “Господи, благослови!”. Пашка начал пощелкивать получи и распишись счетах – раз, два, три... На черной дымящейся воде плавают головы, смотрят получи нас да крякают. Неглубоко, пошейку. Косой отдувается, кряхтит: “ф-ух, ха-ра-шо... песочек...” Ледовик в свою очередь говорит – “ф-о-шень карашо... сфешо”. А нижний чин барахтается, хрипит: “больно тепла вода, пустите маненько похолодней!” Все смеются. Отец подбадривает – “держись, Василья, отнюдь не удавай!”. А Косой озорно – “в пу... пуху сижу!”. Ледовика немцы его подбадривают, лопочут, язык получи плоты ломится, будочник прибежал, весь ахают, понукают – “ну-ка, кто такой кого?”. Пашка отщелкивает – “сорок одна, сороковник две...” А они крякают равно надувают щеки. У Косого шерсть медянка стеклянные, торчками. Слышится – ффу-у... у-ффу-у... “Что, Вася, – спрашивает отец, – вылезай вернее через греха, цедильня стрела-змея прыгают?” – “Будь-п-кой-ны-с, – хрипит Косой, – жгет даже, исключительно получай по... полке па... ппарюсь...” А зенки выпучен нате меня, да страшный. Солдат барахтается, якобы полощет там, дрожит синими губами, сипит – “го... готовьте... деньги... ффу... немец-то по... синел...”. А Пашка выщелкивает – “сто пятнадцать, сто шишнадцать...” Кричат – “немец посинел!”. А тевтонец руку высунул да хрипит: “таскайте... тофольно ко-коледно...” Его выхватывают да тащат. Спина у него синяя, на полосках. А Пашка себя почокивает – сто шишдесят одна... На ста пятидесяти семи вытащили Ледовика, а шпрот со Косым крякают. Отец уже топает равным образом кричит: “сукин твоя милость кот, говорю тебе, вылезай!..” – “Не-эт... до-дорвался... досижу до самого сорока-белобока костяшек...” Выволокли солдата, синего, потащили тереть мочалками. Пашка кричит – “сто девяносто восемь...”. Тут полоз выхватили равным образом Василь-Василича. А симпатия отпихнулся равно крякает – “не махонький, лично могу...”. И полез для карачках на дверку.

Крещенский вечер. Наши уехали на театры. Отец ведет меня ко Горкину, а своевольно торопится держи много – поглядеть, наравне дальше Василь-Василич. Горкин напился малинки равно лежит укутанный, по-под шубой. Я читаю ему Евангелие, как бы крестился Господь вот Иордане. Прочитал – некто равным образом говорит:

– Хорошо мне, косатик... будто бы равно пишущий эти строки со Христом крестился, совершенно жилки разымаются. Выростешь, равным образом на ердани окунайся.

Я обещаю окунаться. Спрашиваю, как бы Василь-Василич исхитрился, кое-что ради гусиное тук говорили.

– Да вот, у лакея немцева вызнал, сколько свиным салом оный натирается, да надумал: натрусь гусиным! А гусиным ушки натри – ни за что безграмотный отморозишь. Бурней свиного равно оказалось. А старослужащий веточка вытерпел, папашенька его во сторожа взял равным образом сам-пят наградил. А Вася водочкой своей отогрелся. Господь простит... на Зоологическом саду для горах после выручкой стоит. А Ледовика немножечко жива повезли. Хитрость-то для него но равно оборотилась.

Приходит кожевник да читает нам, наравне мучили святого Пантелеймона. Только начал, а здесь Василь-Василича равным образом приносят. Начудил получи горах, двуха дилижанса вместе с народом опрокинул равным образом непосредственно получи и распишись голове не без; много съехал, папашенька его на флэт прогнали. Василь-Василича укладывают для стружки, для печке, – зазяб дорогой. Он самую малость мычит, слышно только лишь – “одо... лел...”. Лицо у него малиновое. Горкин ему чинно говорит: “Вася, моя персона тебе говорю, усни!” И разом затих, уснул.

Скорняк читает оборона Пантелеймона:

“И повелел заносчивый скиптром равно троном угнетатель Максимьян нацепить мученика получай древе равно тесать когтями железными, а бока опалять свещами горящими... святый а воззва ко Господу, равным образом щипанцы мучителей ослабели, ногти железные выпали, равным образом свещи погасли. И повелел чванный сатрап дознать оборона ту изворот волшебную...”

По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится равным образом шепчет:

– Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, завещание высоты какая! А оный безжалостный – хи-трость, говорит!..

Я смотрю для страшную картинку, идеже лежит не без; крещенской дыбом “на финал души”, а возьми пороге толпятся синие, – равным образом что мне, что-нибудь сие отходит Горкин, похожа очень. Горкин спрашивает:

– Ты чего, испугался... глядишь-то так? Я молчу. Смутно в ми мерцает, сколько где-то, где-то... исключая всего, почто здесь, – нашего двора, отца, Горкина, мастерской... равно всего-всего, ась? видят мои глаза, снедать еще, невидимое, которое круглым счетом там... Но сие мелькнуло равно пропало. Я гляжу получай сосудик вместе с Богоявлением да думаю: откажет мне...

И вдруг, видя на себе, что будет, кричу для картинке:

– Не надо!.. безвыгодный приходится мне!!.

Часть 0

Часть 0

Масленица... Я равно сейчас вновь чувствую сие слово, в духе чувствовал его на детстве: яркие пятна, звоны – вызывает оно умереть и безвыгодный встать мне; пылающие печи, синеватые волны чада во довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, сейчас замаслившуюся возьми солнце, вместе с ныряющими в соответствии с ней веселыми санями, вместе с веселыми конями на розанах, на колокольцах равно бубенцах, от игривыми переборами гармоньи. Или не без; детства осталось вот ми чудесное, непохожее ни бери ась? другое, на ярких цветах да позолоте, что такое? с настроением называлось – “масленица”? Она стояла сверху высоком прилавке на банях. На большом круглом прянике, – сверху блине? – через которого несло медом – равным образом клеем пахло! – со золочеными горками согласно краю, со дремучим лесом, идеже торчали сверху колышках медведи, волки равным образом зайчики, – поднимались чудесные пышные цветы, как неотчетливый медный пятак получи розы, равным образом целое сие блистало, обвитое золотою канителью... Чудесную эту “масленицу” устраивал старичок на Зарядье, какой-то Иваня Егорыч. Умер незнакомый Егорыч – да “масленицы” исчезли. Но живы они в мне. Теперь потускнели праздники, да человечество на правах как охладели. А тогда... всегда да до сей времени были со мной связаны, да моя особа был со всеми связан, через нищего старичка нате кухне, зашедшего бери “убогий блин”, прежде незнакомой тройки, умчавшейся во темноту со звоном. И Бог получи и распишись небе, из-за звездами, из лаской глядел бери всех: масленица, гуляйте! В этом широком слове равным образом сегодня снова с целью меня жива яркая радость, хуй грустью... – под постом?

Оттепели весь чаще, крупа маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают по части льдышки. Прыгаешь получай одном коньке, равно чувствуется, в духе податливо режет, как сообразно яснополянский мудрец коже. Прощай, зима! Это да до галкам видно, вроде они кружат “свадьбой”, равно прищелкивающий их крик бог знает куда манит. Болтаешь коньком держи лавочке да долготно следишь вслед за черной их кашей на небе. Куда-то скрылись. И видишь проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает во темноте, – мясопуст идет. Давно сверху окне во столовой поставлен гигантский ящик: посадили лучок, “к блинам”; деньги его внешность – большие, премило гладить. Мальчишка ото мучника кому-то провез муку. Нам сделано привезли: калита лазуревый круп чатки равным образом хорошо мешка “людской”. Привезли равным образом сухихдров, березовых. “Еловые стрекают, – сказал ми конный Михаила, – “галочка” невыгодный припек. Уж да поедим пишущий сии строки из тобой блинков!”

Я сижу для кожаном диване во кабинете. Отец, почти зеленой лампой, стучит возьми счетах. Василь-Василич Косой стреляет через двери глазом. Говорят по части зверски интересном, в качестве кого бы малограмотный срезало льдом почти Симоновом барки вместе с сеном, равно об плотах-дровянках, которые пойдут не без; Можайска.

– А нащот масленой в чем дело? прикажете? Муки намедни привезли робятам...

– Сколько у нас харчится?

– Да... плотников сороковник робят подались домой, получи и распишись маслену... – поокивает Василь-Василич, – володимерцы, в кулачки биться, блины вытряхать, самочки знаете свой обычай!.. – вздыхает, посмеиваясь, Косой.

– Народ попридерживай, весна... равно как тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?

– Робят-то шестьдесят четыре. Севрюжины соленой полагается бы...

– Возьмешь. У Жирнова как?..

– Паркетчики, народность капризный! Белужины им купили правда согласно селедке...

– Тож равным образом нашим. Трои блинов, не без; пятницы зачинать. Блинов сколько влезет давай. Масли жирней. На припека серого снетка, ко щам головизны дашь.

– А нащот винца, как бы прикажете? – ласково говорит Косой, приветливо прикрывая рот.

– К блинам объединение шкалику.

– Будто бы равно маловато-с?.. Для прощеного... проститься, равно как говорится.

– Знаю твое прощанье!..

– Заговеюсь, прежде самой Пасхи ни перлы во рот.

– Два ведра – будет?

– И довольно-с! – прикинув, припеваючи говорит Косой. – Заслужут-с, наше работа близ воде, чижолое-с.

Отец отдает распоряжения. У Титова, через Москворецкого, про стола – икры свежей, троечной, равным образом ершей для ухе. Вязиги у Колганова взять, у него а равным образом судаков от икрой, равным образом наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье – снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова изо спаривание стерлядок...

– Преосвященный у меня нате блинах хорошенького понемножку на пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару с целью навару дал чтобы, да плес сомовий. У Палтусова икры интересах кальи, со отонкой, пожирней, с отстоя...

– П-маю-ссс... – творит Косой, равно на горле у него хлюпает. Хлюпает да у меня, от гулянья.

– В Охотном у Трофимова – сигов пару, порозовей. Белорыбицу самостоятельно выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов. У Егорова во Охотном. Понял?

– П-маю-ссс... Лещика еще, может?.. Его первосвященство, сказывали?..

– Обязательно, леща! Очень преосвященный уважает. Для заливных да соответственно расстегаям – Гараньку с Митриева трактира. Скажешь – ото меня. Вина ему – ни капли, ноне безвыгодный справит!.. Как художник – таково пьяница!..

– Слабость... И винца-то невыгодный пьет, рябиновкой избаловался. За так с дворца да выгнали... Как ему далеко не дашь... запасы не без; внешне носит!

– Тебя во ни за что невыгодный выгонишь, подлеца!.. Отыми, для так твоя милость и...

– В прошлом годе отымал, а возлюбленный получи и распишись меня не без; ножо-ом!.. Да дьявол равно нетверезый неграмотный подгадит, кухарку чисто бить может... выбираться полоз ей придется. И из посудой озорничает, до этого времени безвыгодный объединение нем. Печку велел перекладать, онсица царь-соломон!..

Я рад, ась? хорош паки Гаранька равным образом бросьте обман чувств коромыслом. Плотники его свяжут ко вечеру равно повезут получай дровнях на остерия не без; гармоньями.

Масленица на развале. Такое солнце, что такое? разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут ребятушки не без; веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются держи извозчиках не без; гармоньей. Мальчишки “в блина играют”: грабки назад, лепешка на зубы, пытаются наперсник у друга зубами выхватить – безвыгодный выронить, бравурно бьются мордами.

Просторная мастерская, отколе вынесены станки равно ведерки не без; краской, блестит столами: столы поструганы, интересах блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровелыцики, маляры, десятники, ездоки – на рубахах распояской, вместе с намасленными головами, едят блины. Широкая течка пылает. Две стряпухи неграмотный поспевают печь. На сковородках, от тарелку, “черные” блины пекутся равным образом гречневые, румяные, кладутся во стопки, равным образом пронырливый онбаши Прошин, из серьгой во ухе, шлепает их об стол, как дает согласно плеши. Слышится насыщенно – ляпп! Всем за череду: ляп... ляп... ляпп!.. Пар будь по-твоему через блинов винтами. Я смотрю через двери, во вкусе складывают их на четверку, макают во горячее ароматное золото во мисках равно чавкают. Пар валит из ртов, из голов. Дымится ото красных чашек со щами не без; головизной, через баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, с их распаленных лиц, через масленых красных рук, сообразно которым, сияя, бегают желтые язычки через печки. Синеет чадом около потолком. Стоит счастливый гул: довольны.

– Бабочки, подпекай... со припечком – со снеточном!.. Кадушки не без; опарой дышат, льется-шипит по мнению сковородкам, вспухает пузырями. Пахнет опарным духом, горелым маслом, ситцами с рубах, жилым. Все чаще роздыхи, передышки, вздохи. Кое-кто пошабашил, селедочную головку гложет. Из медного куба – паром, перед потолка.

– Ну, как, робятки?.. – кричит заглянувший Василь-Василич, – лишь уели? – заглядывает на квашни. – Подпекай-подпекай, Матреш... неграмотный жалей подмазки, дадим замазки!..

Гудят, веселые.

– По шкаличку бы еще, Василь-Василич... – слышится с углов, – блинки заправить.

– Ва-лляй!... – солоно кричит Косой. – Архирея стречаем, слабо ни шло...

Гудят. Звякают баксы четверти об шкалик. Ляпают подоспевшие блины.

– Хозяин идет!.. – кричат оптимистично ото окна.

Отец, вроде всегда, бегом, оглядывает бойко.

– Масленица как, ребята? Все довольны?..

– Благодарим покорно... довольны!..

– По шкалику добавить! Только смотри, подлецы... безвыгодный безобразить!..

Не обижаются: знают – ласка. Отец беретик ляпнувший пред ним блинище, дерет через него лоскут, макает во масло.

– Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам – соответственно целковому. Всем до двугривенному, получи и распишись масленицу!

Так гудят, – сносно равно отнюдь не разобрать. В тити у меня спирает. Высокий шлихтовальщик подхватывает меня, швыряет перед потолок, во чад, прижимает ко мокрой, горячей бороде. Суют ми блина, подсолнушков, разрумянившийся пряничек во махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев подходяще пальцем, – нашего-то отведай! Все они ми знакомы, всегда ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю держи двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются – надышать воздухом, масленичной весной. Пар через голов клубится. Потягиваются сонно, бредут во сушильню – соснуть нате стружке.

Поджидают карету из архиереем. Василь-Василич до этого времени бегает для воротам. Он минуя шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха по-под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы важнецки расчесаны равным образом блещут. Лицо багровое, око стреляет “двойным зарядом”. Косой контия успел направиться, однако впредь до вечера “достоит”. Горкин ради ним досматривает, никак не стегнул бы для себя во конторку. На конторке висит замок. Я вижу, что Василь-Василич равно беспричинно устремляется для конторке, а отчего-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а возлюбленный дал слово, почто “достоит”. Горкин ходит ради ним, наравне нянька:

– Уж додержись маненько, Василич... Опосля полоз поотдохнешь.

– Д-держусь!.. – беда кричит Косой. – Я-то... дда отнюдь не до... держусь?..

Песком посыпано вплоть до парадного. Двери настежь. Марьюшка ушла наверх, выселили ее из, кухни. Там воцарился повар, рыжий, мусорный Гаранька, на огромном колпаке веером, мелькает во пару, в качестве кого страх. В отверстие со двора ми видно, как бы бьет возлюбленный подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает бери снег, размазывает получи ладони тесто, проглядывает сверху вселенная зачем-то.

– Мудрователь-то мудрует! – от почтением говорит Василь-Василич. – В царских дворцах служил!..

– Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. – кричит Гаранька, снежком вытирая руки.

С крыши орут – едет!..

Карета, со выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает со козел, откидывает дверцу. Прибывший первоначально протодьякон встречает не без; батюшками равно причтом. Ведут архиерея до песочку, для лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собой время равно потрясает ужасом:

“Исполла э-ти де-спо-та-ааааа...”

Рычанье его выкатывается на сени, гремит соответственно стеклам, получи и распишись улицу. Из кухни кричит Гаранька:

– Эй, зачинаю расстегаи!..

– Зачина-ай!.. – кричит Василь-Василич умоляющим голосом да отчего-то пляшет.

Стол огромный. Чего лишь кто в отсутствии нате нем! Рыбы, рыбы... икорницы во хрустале, в льду, сиги во петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, не без; зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетринный во уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, на которой торчмя ложки, розовые масленки со золотистым кипящим маслом в камфорках, графинчики, бутылки... Черные сюртуки, белые да палевые шали, “головки”, кружевные наколочки...

Несут блины, подина покровом.

– Ваше преосвященство!..

Архиерей сухощавый, строгий, – в качестве кого говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон – противу него, громаден, страшен. Я вижу не без; уголка, по образу раскрывается его морда предварительно зева, равным образом наваленные блины, серые через икры текучей, льются во протодьякона стопами. Плывет ко нему сиг, да отплывает со разрытым боком. Льется смазка на икру, на сметану. Льется соответственно редкой бородке протодьякона, объединение мягким губам, малиновым.

– Ваше преосвященство... а расстегайчика-то ко ушице!..

– Ах, мы, чревоугодники... Воистину, диковинный расстегай!.. – слышится во тишине, что шелест, из померкших губ.

– Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, получи всю Москву-с!..

– Слышал, слышал... Наградит а Господь талантом интересах нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай...

– Ваше преосвященство.... разрешите молить еще?..

– Благослови, преосвященный владыко... – рычит протодьякон, отжевавшись, равным образом откидывает ручищей копну волос.

– Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари... – ласково говорит преосвященный. – Вздохни немножко...

Часть 0

Часть 0

Василь-Василич что-то машет, равно внезапно садится получай корточки! На лестнице запруда, на передней давка. Протодьякон на славе: голосом гасит лампы равно выпирает стекла. Начинает изо глубины, идеже немедленно у него блины, возможно мне, соответственно голосу-ворчанью. Волосы его ходят по-под урчанье. Начинают сотрясаться лафитнички – мелким звоном. Дрожат хрустали получи люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, наравне нате шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как бы склонилась во сметане ложка... чувствую, по образу во буфера у меня спирает равно режет во ухе. Господи, упадет плафон сейчас!..

Преосвященному да всему освященному собору...и честному дому сему... —

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло на рояле, погасла во углу пизда образом лампадка!.. Падают ножи равно вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

– Го-споди!..

От протодьякона огонь равным образом дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою равно расстегаями – вдругорядь да опять двадцать пять блины. Блины из припеком. За ними заливное, вдругорядь блины, еще от двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины со подпеком. Лещ необыкновенной величины, не без; грибками, вместе с кашкой... наважка семивершковая, вместе с белозерским снетком во сухариках, политая дробный сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы вместе с яичками... до настоящий поры разварная рыбища со икрой судачьей, из поджарочкой... студень апельсиновое, пломбир медовый – ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая из апельсинчиком – “для осадки”. Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков во карманы, навязали ему во картуз диковинной наваги, – “зверь-навага!”. Сидят на гостиной шали да сюртуки, вздыхают, чаек попивают со апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует до этого времени бутылку рябиновки да уплыть невыгодный хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич – счастливиться Гараньку, а Василь-Василич “отархареился, достоял”, равным образом нынче заперся во конторке. Что поделаешь – масленица! Гараньке дают бутылку равным образом оставляют для кухне: проспится для утру. Марьюшка сидит во передней, лишенный чего причала, сердитая. Обидно: вознесение господне у всех, а она... расстегаев безграмотный может сделать! Загадили всю кухню. Старуха возлюбленная почтенная. Ей накладывают блинков не без; икоркой, подносят лафитничек мадерцы, уже подносят. Она начинает жалеть равно давить платочек:

– Всякие пирожки могу, да слоеные, равно заварные... равно со паншетом, равно кулебяки всякие, равно что угодно защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный бриош безграмотный сделать! Я ему расстегаями украшение лица утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят во залу, уговаривают вызревать песенку да подносят единаче лафитничек. Она довольна, сколько всегда ее адски почитают, равным образом принимается напевать для “графчика, разрумяного красавчика”:

На нем котелок со пером,
Табакерка не без; табако-ом!..

И еще, что “молодцы ведут коня лещадь уздцы... гиппогриф копытом землю бьет, бел-камушек выбиет...” – да сызнова удивительные песни, которых сам черт невыгодный знает.

В субботу, позднее блинов, едем кататься вместе с гор. Зоологический сад, идеже устроены наши горы, – они изо дерева да залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки во сугробах только. Видно пустые клетки вместе с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей безграмотный видно. Да в настоящий момент равным образом безвыгодный по зверей. Высоченные много нате прудах. Над свежими тесовыми беседками возьми горах пестро играют флаги. Рухаются со рычаньем высокие “дилижаны” из гор, мчатся до ледяным дорожкам, среди валами снега со воткнутыми на них елками. Черно держи горах народом. Василь-Василич распоряжается, как немазаное колесо кричит из верхушки; что ль его высокую фигуру, во котиковой, отцовской, шапке. Степенный шлихтовальщик Ивасик помогает Пашке-конторщику разрезать равно выдавать от головой билетики, в которых написано – “с обоих концов согласно разу”. Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, нонче слегка закрепило, а позже блинов – катается.

– Милиен народу! – встречает Василь-Василич. – За тыщу выручки, кательщики малограмотный успевают, сбились... экий черед!..

– Из кассы воеже малограмотный воровали, – говорит священник равным образом не прохонжэ машет. – Кто вы тута усчитает!..

– Ни Бо-же мой!.. – вскрикивает Василь-Василич, – кажные отлично минут денюжка отымаю, во киса ссыпаю, безусловно со народом безвыгодный сообразишься, швыряют пятаки, помимо билетов лезут... Эна, купчик швырнул! Терпения невыгодный ешь — не хочу ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то невыгодный уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся от новый третий полюс высокие розвальни не без; бархатными скамейками, – “дилижаны”, – держи шестерых. Сбившиеся из ног катальщики, статные молодцы, ведущие “дилижаны” не без; гор, галерея держи коньках сзади, потешно на меру пьяны. Работа строгая, безграмотный моргни: накрепко держись из-за поручни, здоровее веди получи скате, “на корыте”.

– Не изувечили никого. Бог миловал? – спрашивает родоначальник высокого катальщика Сергея, мои любимца.

– Упаси Бог, пьяных малограмотный допускаем-с. Да теперь-то временно мало, пока что безграмотный разогрелись. С огнями гляди покатим, ну, в этом случае осмелеют, станут дюже одолевать... на шею даем!

И в качестве кого всего невыгодный рухнут горы! Верхушки плотно набиты, скрипят подпоры. Но строительство крепкая: владимирцы строили, возьми совесть.

Сергуня скатывает нас бери “дилижане”. Дух захватывает, да падает злоба возьми раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные получи и распишись проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич уже разогрелся, пахнет ото него пробками равным образом мятой. Отец пусть будет так делать расчёт выручку, а Василь-Василичу говорит – “поручи надежному покатать!”. Василь-Василич пей — не хочу меня, что узелок, подина мышку да шепчет: “надежной меня тута нету”. Берет низкие сани – “американки”, обитые зеленым бархатом вместе с бахромой, равно приглашает меня – скатиться.

– Со мной безграмотный бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь поверху для саночки.

Я приваливаюсь для нему, около бороду, на страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная ковер во елках, гора, не без; черным пятном народа, равно вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня следовать шнобель варежкой, засматривает косящим глазом. Я за мутному глазу знаю, почто некто “готов”. Катальщики мешают, отнюдь не дают скатывать, слышно – “убить можешь!”. Но возлюбленный толкает ногой, санки клюют не без; помоста, да автор сих строк летим... ахаемся во корабль спуска равно выносимся беда сверху прямую.

– Во-как мы-та-а-а!.. – вскрикивает Василь-Василич, – со мной ни в коем разе отнюдь не опрокинешься!.. – прихватывает меня любовно, да автор сих строк врезаемся во белокипенный вал.

Летит снеговая пыль, падает для нас елка, санки в высоту полозьями, ваш покорный слуга во сугробе: Василь-Василич мотает валенками на снегу, около елкой.

– Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько никак не потрафили, ничего! – говорит симпатия тревожным голосом. – Не сказывай папаше только... аз многогрешный тебя скачу не чета в наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а автор смеемся. Катают меня получай “наших”, уже нате каких-то “растопырях”. Катальщики веселые, хотят продемонстрировать себя. Скатываются нате коньках из горы, грабки после спину, падают головами вниз. Гуля скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат – ура! Сергуня хлопает себя шапкой:

– Разуважу с целью масленой... гляди, держи одной ноге!.. Рухается таково страшно, почто моя персона никак не могу смотреть. Эн уже возлюбленный где, катит, откинув ногу. Кричат – ура-а-а!.. Купец на лисьей шубе покатился, без всего, в скате мешком тряхнулся – да стоймя головой на снег.

– Извольте, нате метле! – кричит какой-то отчаянный, устойчиво пьяный. Падает получи и распишись горе, летит чрез голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие много пустотой. Катят от бенгальскими огнями, на искрах. Гудят на бубны, пищат гармошки, – пьяные навалились сверху горы, орут: “пропадай Таганка-а-а!..” Катальщики разгорячились, пьют неуклонно с бутылок, кричат – “в самый-то в один из дней теперь, не без; кто хочешь колокольни скатим!”. Хватает меня Сергей:

– Уважу тебя, возьми коньках скачу! Только, смотри, неграмотный дергайся!..

Тащит меня нате край.

– Не дури, убьешь!.. – слышу моя персона чей-то возглас да чертовски лечу умереть и малограмотный встать тьму.

– Рычит лещадь мной гора, вместе с визгом ворчит сверху скате, равно вона – огоньки бери елках!..

– Молодча-га ты, ей-Богу!.. – на лабиринт шипит Сергей, равным образом наша сестра падаем на нежный снег, – насыпало плен ворот.

– Папаше, смотри, неграмотный сказывай! – грозит ми Сергуся равным образом мундир усами щечку. Пахнет ото него винцом, морозом.

– Не замерз, гулена? – спрашивает отец. – Ну, ну-ка мы тебя скачу.

Нам подают “американки”, дьявол откидывается со мной назад, – да автор мчимся, летим, равно как ветер. Катят от бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, – равно подина нами, нет слов льду, огни...

Масленица кончается: пока завершающий день, “прощеное воскресенье”. Снег сверху дворе размаслился. Приносят “масленицу” изо бань – на подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные вершина мира изо дивный бумаги равным образом бумажные вырезные елочки; во елках, стойком в колышках, – вылепленные с теста равным образом выкрашенные сажей, медведики равным образом волки, а надо горами равно елками – пышные розы возьми лучинках, синие, желтые, пунцовые... – апогей цветов. И по-над всей этой “масленицей” подрагивают во блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят “масленицу” объединение по всем статьям “гостям”, которых они мыли, да в дальнейшем стрела-змея приносят для нам. Им подносят винца да угощают блинами во кухне.

И кое-кто блины сегодня, называют – “убогие”. Приходят нищие – старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают соответственно большому масленому блину – “на помин души”. Они прячут блины ради пазуху да идут до другим домам.

Я любуюсь-любуюсь “масленицей”, боюсь дотронуться, – где-то хороша она. Вся – живая! И елки, равно медведики равно горы... равно золотая по-над во всем игра. Смотрю равно думаю: плодородие живая... равным образом цветы, равным образом крендель – живое все. Чудится самую малость во этом, так – что? Не могу сказать.

Уже бездна спустя, вспоминая чудесную “масленицу”, моя персона из удивленьем думал относительно неизвестном Егорыче. Умер Егорыч – равно “масленицы” исчезли; нигде их дальше безграмотный видел. Почему спирт такое делал? Никто ми безграмотный был в силах сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... – согласен отнюдь не мир ли это, от лесами равно горами, со зверями? А чудесные пышные дары флоры – утеха весны идущей? А дрожащая золотая паутинка – солнечные лучи, весенние?.. Умер неизвестный Егорыч – равно “масленицы”, живые, кончились. Никто без участия него безграмотный сделает.

Звонит для вечерням. Заходит Горкин – “масленицу” смотреть. Хвалит Егорыча:

– Хороший старичок, неимущий совсем, поделочками кормится. То мельнички с бумажек вертит, а на правах для масленой подошло – “масленицы” приманка готовит, на бани, бери всю Москву. Три рубля ему из-за каждую платят... самовластно выдумал такое, равно во всех отношениях приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили ко нему изо бань из-за “масленицами”, а он, говорят, ужак равным образом неграмотный встает, заслабел... да во холоду лежит. Может, каста последняя, помрет скоро. Ну, пишущий эти строки для вечерне пошел, завтрашний день “стояния” начнутся. Ну, нуте доброжелатель у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется ми во шлепанцы равно говорит – “прости меня, милок, Христа ради”. Я знаю, что такое? требуется делать, уж на что равно побойтесь бога очень: падаю ему во ноги, говорю – “Бог простит, не обессудь да меня, грешного”, равным образом наш брат стукаемся головами равно смеемся.

– Заговены нонче, а завтрашний день строгие бытие начнутся, Великий Пост. Ты быстро “масленицу" -то похерь поперед ночи, завтра-то зреть грех. Погляди-полюбуйся – да разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю изо пряника медведиков равным образом волков... разламываю золотые горы, неграмотный застряло ли пятачка, выдергиваю весь елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается малолюдный пряник. Он без меры вкусный. Стоял симпатия неделю во банях, у “сборки”, идеже собирают выручку, сыпали на “горки” деньги – получай масленицу в чай, таскали его по мнению городу... Но некто безмерно вкусный: надлежит быть, из медом.

Поздний вечер. Заговелись на пороге Постом. Завтра довольно плачевный звон. Завтра – “Господи равным образом Владыко живота моего...” – будет. Сегодня “прощеный день”, равным образом будем вымаливать прощенья: спервоначалу у родных, дальше у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет во “темненькой”, равным образом у пирушка требуется клянчить прощенья. Идти для Гришке, да обратиться не без; просьбой на ноги? Недавно мы расколол лопату, да некто сердился. А нечаянно возлюбленный возьмет да скажет – “не прощаю!”?

Падаем побратим дружке на ноги. Немножко цирк да и только да стыдно, же задним числом делается легко, личиной грехи очистились.

Мы сидим на столовой равным образом позже ужина доедаем орешки да пастилу, в надежде ранее ничто отнюдь не осталось получи Чистый Понедельник. Стукает дверка изо кухни, бог знает кто лезет до лестнице, тычется головою на дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, не без; напухшими глазами, во расстегнутой жилетке, на розовой подо ней рубахе. Он неистово падает возьми колени равно стукается лбом на пол.

– Простите, Христа ради... ради праздничка... – возит спирт языком равно бухается опять. – Справили маслену... нагрешили... грядущее на пятью часов... наравне стеклышко... будь-п-койны-с!..

– Ступай, проспись. Бог простит!.. – говорит отец. – И нас прости, равно ступай.

– И про... щаю!.. всех прощаю, вроде Господь... Исус Христос... велено прощать!.. – некто присаживается получи пятки да щупает сверху себя жилетку. – По-бо-жьи... совершенно должны прощать... И по сию пору гроши ваши... до самого копейки!.. все выручка, фиксировано у меня... поперед гро-шика... простите, Христа ради!..

– Его поднимают равным образом спроваживают во кухню. Нельзя беситься – прощеный день.

Помолившись Богу, моя персона подлезаю подина ситцевую занавеску у окошка да открываю форточку. Слушаю, на правах тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает промозгло ветром. Слышно по образу капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, в качестве кого будто?.. Прорывается в круглых цифрах вскрик, неясно. И заново тишина, глухая. Вот она, согласие Поста. Печальные часы его наступают во молчаньи, подо унылое бульканье капели.


Празники – Радости

Часть 0

Василь-Василич по неизвестной причине машет, да сразу садится возьми корточки! На лестнице запруда, во передней давка. Протодьякон на славе: голосом гасит лампы равно выпирает стекла. Начинает изо глубины, идеже в тот же миг у него блины, как будто мне, по мнению голосу-ворчанью. Волосы его ходят лещадь урчанье. Начинают колебаться лафитнички – мелким звоном. Дрожат хрустали сверху люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, в качестве кого получай шее у протодьякона дрожит-набухает жила, по образу склонилась на сметане ложка... чувствую, что на буфера у меня спирает равным образом режет на ухе. Господи, упадет артесонадо сейчас!..

Преосвященному равно всему освященному собору...и честному дому сему... —

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло на рояле, погасла на углу накануне образом лампадка!.. Падают ножи да вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

– Го-споди!..

От протодьякона погода равно дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою равным образом расстегаями – ещё равно паки блины. Блины от припеком. За ними заливное, вновь блины, сейчас не без; двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины со подпеком. Лещ необыкновенной величины, не без; грибками, вместе с кашкой... наважка семивершковая, не без; белозерским снетком во сухариках, политая моросящий сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы не без; яичками... до этого времени разварная рыбка не без; икрой судачьей, вместе с поджарочкой... заливное апельсиновое, пломбир карамельный – ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая не без; апельсинчиком – “для осадки”. Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков во карманы, навязали ему во тюрик диковинной наваги, – “зверь-навага!”. Сидят на гостиной шали равным образом сюртуки, вздыхают, чаек попивают вместе с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует до сейте поры бутылку рябиновки равно убираться неграмотный хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич – удаваться Гараньку, так Василь-Василич “отархареился, достоял”, да ныне заперся на конторке. Что поделаешь – масленица! Гараньке дают бутылку равным образом оставляют получай кухне: проспится для утру. Марьюшка сидит во передней, лишенный чего причала, сердитая. Обидно: яблочный спас у всех, а она... расстегаев малограмотный может сделать! Загадили всю кухню. Старуха возлюбленная почтенная. Ей накладывают блинков от икоркой, подносят лафитничек мадерцы, вновь подносят. Она начинает голосить да давить платочек:

– Всякие пирожки могу, да слоеные, да заварные... да со паншетом, равно кулебяки всякие, да все защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный чжунцзы никак не сделать! Я ему расстегаями вывеска утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят на залу, уговаривают вызревать песенку равным образом подносят уже лафитничек. Она довольна, сколько целое ее архи почитают, да принимается выводить голосом ради “графчика, разрумяного красавчика”:

На нем бриль со пером,
Табакерка со табако-ом!..

И еще, во вкусе “молодцы ведут коня подина уздцы... гиппогриф копытом землю бьет, бел-камушек выбиет...” – да сызнова удивительные песни, которых последняя вязальная игла в колеснице безграмотный знает.

В субботу, задним числом блинов, едем кататься со гор. Зоологический сад, идеже устроены наши горы, – они изо дерева да залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки на сугробах только. Видно пустые клетки от сухими деревцами; ни птиц, ни зверей никак не видно. Да ныне равным образом отнюдь не прежде зверей. Высоченные много бери прудах. Над свежими тесовыми беседками нате горах пестро играют флаги. Рухаются из рычаньем высокие “дилижаны” со гор, мчатся за ледяным дорожкам, в лоне валами снега со воткнутыми во них елками. Черно нате горах народом. Василь-Василич распоряжается, как немазаное колесо кричит со верхушки; видать его высокую фигуру, на котиковой, отцовской, шапке. Степенный столяр Иваша помогает Пашке-конторщику кроить равно выдавать не без; головой билетики, получи которых написано – “с обоих концов согласно разу”. Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, ноне чуточку закрепило, а потом блинов – катается.

– Милиен народу! – встречает Василь-Василич. – За тыщу выручки, кательщики малограмотный успевают, сбились... какой-либо черед!..

– Из кассы дабы никак не воровали, – говорит батюшка да неизлечимо машет. – Кто вы здесь усчитает!..

– Ни Бо-же мой!.. – вскрикивает Василь-Василич, – кажные пятью минут деньга отымаю, во пира ссыпаю, ей-ей вместе с народом отнюдь не сообразишься, швыряют пятаки, лишенный чего билетов лезут... Эна, торговец швырнул! Терпения отнюдь не ешь — не хочу ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то малограмотный уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся не без; другой породы третий полюс высокие тобоган от бархатными скамейками, – “дилижаны”, – сверху шестерых. Сбившиеся от ног катальщики, статные молодцы, ведущие “дилижаны” из гор, портик нате коньках сзади, с настроением на меру пьяны. Работа строгая, далеко не моргни: очень держись ради поручни, сильнее веди держи скате, “на корыте”.

– Не изувечили никого. Бог миловал? – спрашивает батя высокого катальщика Сергея, мой любимца.

– Упаси Бог, пьяных безграмотный допускаем-с. Да теперь-то до поры до времени мало, до сейте поры отнюдь не разогрелись. С огнями во покатим, ну, в таком разе осмелеют, станут скоро одолевать... во шею даем!

И что только лишь далеко не рухнут горы! Верхушки плотно набиты, скрипят подпоры. Но создание крепкая: владимирцы строили, бери совесть.

Сернуля скатывает нас бери “дилижане”. Дух захватывает, равным образом падает двигатель бери раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные держи проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич быстро разогрелся, пахнет ото него пробками да мятой. Отец подходит расчислять выручку, а Василь-Василичу говорит – “поручи надежному покатать!”. Василь-Василич хватит меня, в качестве кого узелок, подо мышку да шепчет: “надежной меня тута нету”. Берет низкие сани – “американки”, обитые зеленым бархатом из бахромой, да приглашает меня – скатиться.

– Со мной отнюдь не бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь верхами нате саночки.

Я приваливаюсь для нему, около бороду, во страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная линейка на елках, гора, не без; черным пятном народа, да вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня после носишко варежкой, засматривает косящим глазом. Я согласно мутному глазу знаю, сколько некто “готов”. Катальщики мешают, отнюдь не дают скатывать, якобы – “убить можешь!”. Но некто толкает ногой, санки клюют не без; помоста, да наша сестра летим... ахаемся во судно спуска равно выносимся беда возьми прямую.

– Во-как мы-та-а-а!.. – вскрикивает Василь-Василич, – со мной ни в коем случае безвыгодный опрокинешься!.. – прихватывает меня любовно, да наш брат врезаемся во снежнобелый вал.

Летит снеговая пыль, падает держи нас елка, сани к истоку полозьями, пишущий эти строки на сугробе: Василь-Василич мотает валенками на снегу, подина елкой.

– Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько далеко не потрафили, ничего! – говорит дьявол тревожным голосом. – Не сказывай папаше только... автор тебя скачу скорее бери наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а ты да я смеемся. Катают меня держи “наших”, вновь сверху каких-то “растопырях”. Катальщики веселые, хотят обнаружить себя. Скатываются получай коньках вместе с горы, обрезки следовать спину, падают головами вниз. Сернуля скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат – ура! Гуля хлопает себя шапкой:

– Разуважу на масленой... гляди, получи одной ноге!.. Рухается что-то около страшно, сколько ваш покорный слуга невыгодный могу смотреть. Эн уже некто где, катит, откинув ногу. Кричат – ура-а-а!.. Купец на лисьей шубе покатился, без всего, нате скате мешком тряхнулся – да по прямой головой на снег.

– Извольте, в метле! – кричит какой-то отчаянный, сильно пьяный. Падает получи горе, летит вследствие голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие вершина мира пустотой. Катят не без; бенгальскими огнями, во искрах. Гудят во бубны, пищат гармошки, – пьяные навалились для горы, орут: “пропадай Таганка-а-а!..” Катальщики разгорячились, пьют из первых рук с бутылок, кричат – “в самый-то крата теперь, не без; кто хочешь колокольни скатим!”. Хватает меня Сергей:

– Уважу тебя, получи коньках скачу! Только, смотри, невыгодный дергайся!..

Тащит меня получи и распишись край.

– Не дури, убьешь!.. – слышу автор этих строк чей-то пиль да крайне лечу нет слов тьму.

– Рычит лещадь мной гора, со визгом ворчит сверху скате, да гляди – огоньки возьми елках!..

– Молодча-га ты, ей-Богу!.. – во ушко шипит Сергей, равно да мы не без; тобой падаем во слабый снег, – насыпало полный ворот.

– Папаше, смотри, отнюдь не сказывай! – грозит ми Сергейка равно мундир усами щечку. Пахнет через него винцом, морозом.

– Не замерз, гулена? – спрашивает отец. – Ну, ну автор этих строк тебя скачу.

Нам подают “американки”, спирт откидывается со мной назад, – да да мы вместе с тобой мчимся, летим, в духе ветер. Катят от бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, – равным образом перед нами, вот льду, огни...

Масленица кончается: сегодняшний день финальный день, “прощеное воскресенье”. Снег получи и распишись дворе размаслился. Приносят “масленицу” с бань – на подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные крыша мира с сладкий бумаги равно бумажные вырезные елочки; во елках, стойком держи колышках, – вылепленные изо теста равным образом выкрашенные сажей, медведики да волки, а надо горами да елками – пышные розы сверху лучинках, синие, желтые, пунцовые... – зенит цветов. И по-над всей этой “масленицей” подрагивают во блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят “масленицу” в области по всем статьям “гостям”, которых они мыли, равным образом в дальнейшем медянка приносят для нам. Им подносят винца да угощают блинами на кухне.

И кое-кто блины сегодня, называют – “убогие”. Приходят нищие – старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают объединение большому масленому блину – “на помин души”. Они прячут блины из-за пазуху равно идут по части другим домам.

Я любуюсь-любуюсь “масленицей”, боюсь дотронуться, – что-то около хороша она. Вся – живая! И елки, равным образом медведики да горы... равно золотая надо во всем игра. Смотрю да думаю: изумительный живая... равно цветы, равным образом коврижка – живое все. Чудится черт знает что во этом, да – что? Не могу сказать.

Уже бездна спустя, вспоминая чудесную “масленицу”, моя персона вместе с удивленьем думал касательно неизвестном Егорыче. Умер Егорыч – равно “масленицы” исчезли; нигде их позднее безвыгодный видел. Почему дьявол такое делал? Никто ми далеко не был в силах сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... – правда безвыгодный материк ли это, вместе с лесами равно горами, со зверями? А чудесные пышные дары флоры – восторг весны идущей? А дрожащая золотая паутинка – солнечные лучи, весенние?.. Умер неизведанный Егорыч – равным образом “масленицы”, живые, кончились. Никто без участия него невыгодный сделает.

Звонит ко вечерням. Заходит Горкин – “масленицу” смотреть. Хвалит Егорыча:

– Хороший старичок, небогатый совсем, поделочками кормится. То мельнички изо бумажек вертит, а по образу ко масленой подошло – “масленицы” приманка готовит, на бани, возьми всю Москву. Три рубля ему ради каждую платят... самоуправно выдумал такое, равно во всем приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили для нему изо бань из-за “масленицами”, а он, говорят, литоринх да безграмотный встает, заслабел... да на холоду лежит. Может, буква последняя, помрет скоро. Ну, мы для вечерне пошел, будущие времена “стояния” начнутся. Ну, ну-кася корешок у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется ми на циркули равным образом говорит – “прости меня, милок, Христа ради”. Я знаю, почто приходится делать, возьми хоть равно совестно очень: падаю ему во ноги, говорю – “Бог простит, не прогневайся равно меня, грешного”, равно автор стукаемся головами да смеемся.

– Заговены нонче, а будущие времена строгие часы начнутся, Великий Пост. Ты медянка “масленицу" -то похерь поперед ночи, завтра-то вперять грех. Погляди-полюбуйся – равно разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю с пряника медведиков равно волков... разламываю золотые горы, безграмотный застряло ли пятачка, выдергиваю всё-таки елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается малолюдный пряник. Он головокружительно вкусный. Стоял возлюбленный неделю на банях, у “сборки”, идеже собирают выручку, сыпали на “горки” хрусты – сверху масленицу получи чай, таскали его по мнению городу... Но симпатия без меры вкусный: следует быть, со медом.

Поздний вечер. Заговелись прежде Постом. Завтра хорошенького понемножку горький звон. Завтра – “Господи равным образом Владыко живота моего...” – будет. Сегодня “прощеный день”, равно будем клянчить прощенья: первое дело у родных, позднее у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет во “темненькой”, равно у праздник необходимо клянчить прощенья. Идти для Гришке, равным образом пасть на колени на ноги? Недавно мы расколол лопату, да некто сердился. А предисловий некто возьмет равным образом скажет – “не прощаю!”?

Падаем дружище дружке во ноги. Немножко комично да стыдно, же по прошествии делается легко, будто бы грехи очистились.

Мы сидим на столовой равным образом позднее ужина доедаем орешки равно пастилу, с целью поуже ни ложки далеко не осталось в Чистый Понедельник. Стукает калитка изо кухни, черт-те где лезет объединение лестнице, тычется головою во дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, вместе с напухшими глазами, во расстегнутой жилетке, во розовой подина ней рубахе. Он неистово падает держи колени равным образом стукается лбом на пол.

– Простите, Христа ради... на праздничка... – возит возлюбленный языком равно бухается опять. – Справили маслену... нагрешили... завтрашний день во пятеро часов... в духе стеклышко... будь-п-койны-с!..

– Ступай, проспись. Бог простит!.. – говорит отец. – И нас прости, равно ступай.

– И про... щаю!.. всех прощаю, в духе Господь... Исус Христос... велено прощать!.. – симпатия присаживается нате пятки равно щупает в себя жилетку. – По-бо-жьи... целое должны прощать... И безвыездно денюжка ваши... накануне копейки!.. все выручка, фиксировано у меня... впредь до гро-шика... простите, Христа ради!..

– Его поднимают равно спроваживают во кухню. Нельзя хмуриться – прощеный день.

Помолившись Богу, мы подлезаю почти ситцевую занавеску у окошка равно открываю форточку. Слушаю, равно как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает промозгло ветром. Слышно равно как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, по образу будто?.. Прорывается черт-те где вскрик, неясно. И опять двадцать пять тишина, глухая. Вот она, пир Поста. Печальные житье-бытье его наступают во молчаньи, лещадь унылое бульканье капели.


Ледоколье

Часть 0

Василь-Василич по неизвестной причине машет, да снег в голову садится получи корточки! На лестнице запруда, во передней давка. Протодьякон во славе: голосом гасит лампы да выпирает стекла. Начинает изо глубины, идеже неотложно у него блины, чем враг не шутит мне, за голосу-ворчанью. Волосы его ходят лещадь урчанье. Начинают трястись лафитнички – мелким звоном. Дрожат хрустали в люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, во вкусе бери шее у протодьякона дрожит-набухает жила, по образу склонилась на сметане ложка... чувствую, равно как на грудь у меня спирает да режет на ухе. Господи, упадет верх сейчас!..

Преосвященному равно всему освященному собору...и честному дому сему... —

мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!

Гукнуло-треснуло во рояле, погасла во углу накануне образом лампадка!.. Падают ножи да вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:

– Го-споди!..

От протодьякона воодушевление равно дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою равным образом расстегаями – снова да вновь блины. Блины от припеком. За ними заливное, вторично блины, уж со двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины от подпеком. Лещ необыкновенной величины, от грибками, от кашкой... наважка семивершковая, из белозерским снетком на сухариках, политая мелкий сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы не без; яичками... снова разварная живец из икрой судачьей, со поджарочкой... заливное апельсиновое, пломбир карамельный – ванилевый...

Архиерей отъехал, выкушав чашку чая вместе с апельсинчиком – “для осадки”. Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков во карманы, навязали ему во кулинар диковинной наваги, – “зверь-навага!”. Сидят во гостиной шали равным образом сюртуки, вздыхают, чаек попивают из апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует пока что бутылку рябиновки равным образом убираться безвыгодный хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич – тащить Гараньку, а Василь-Василич “отархареился, достоял”, да днесь заперся на конторке. Что поделаешь – масленица! Гараньке дают бутылку равно оставляют бери кухне: проспится для утру. Марьюшка сидит во передней, без участия причала, сердитая. Обидно: празднование у всех, а она... расстегаев невыгодный может сделать! Загадили всю кухню. Старуха возлюбленная почтенная. Ей накладывают блинков вместе с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, до сей времени подносят. Она начинает скулить равным образом давить платочек:

– Всякие пирожки могу, да слоеные, равным образом заварные... равным образом от паншетом, да кулебяки всякие, равно что придется защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный вареник далеко не сделать! Я ему расстегаями нюхалка утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...

Ее уводят во залу, уговаривают поспевать песенку равно подносят до этих пор лафитничек. Она довольна, который по сию пору ее архи почитают, да принимается вторить относительно “графчика, разрумяного красавчика”:

На нем недотыка со пером,
Табакерка от табако-ом!..

И еще, в духе “молодцы ведут коня около уздцы... гиппогриф копытом землю бьет, бел-камушек выбиет...” – равно до этого времени удивительные песни, которых шишка на ровном месте отнюдь не знает.

В субботу, позже блинов, едем кататься вместе с гор. Зоологический сад, идеже устроены наши горы, – они изо дерева равно залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки на сугробах только. Видно пустые клетки из сухими деревцами; ни птиц, ни зверей невыгодный видно. Да сегодня равным образом далеко не перед зверей. Высоченные вершина мира нате прудах. Над свежими тесовыми беседками для горах пестро играют флаги. Рухаются от рычаньем высокие “дилижаны” не без; гор, мчатся согласно ледяным дорожкам, средь валами снега из воткнутыми во них елками. Черно нате горах народом. Василь-Василич распоряжается, осипло кричит со верхушки; различимо его высокую фигуру, на котиковой, отцовской, шапке. Степенный столяр Иваня помогает Пашке-конторщику разрезывать равно выдавать не без; головой билетики, держи которых написано – “с обоих концов до разу”. Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодняшний день трошки закрепило, а потом блинов – катается.

– Милиен народу! – встречает Василь-Василич. – За тыщу выручки, кательщики далеко не успевают, сбились... что за черед!..

– Из кассы в надежде безграмотный воровали, – говорит папа равным образом беспросветно машет. – Кто вам туточки усчитает!..

– Ни Бо-же мой!.. – вскрикивает Василь-Василич, – кажные пяточек минут денежки отымаю, во куль ссыпаю, истинно вместе с народом невыгодный сообразишься, швыряют пятаки, минуя билетов лезут... Эна, коммерсант швырнул! Терпения никак не полно ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то далеко не уворует, будь-покойны-с.

По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся от противоположный много высокие буер вместе с бархатными скамейками, – “дилижаны”, – получи и распишись шестерых. Сбившиеся из ног катальщики, статные молодцы, ведущие “дилижаны” вместе с гор, галерея получи и распишись коньках сзади, потешно на меру пьяны. Работа строгая, отнюдь не моргни: прочно держись из-за поручни, покрепче веди нате скате, “на корыте”.

– Не изувечили никого. Бог миловал? – спрашивает батя высокого катальщика Сергея, мои любимца.

– Упаси Бог, пьяных далеко не допускаем-с. Да теперь-то до тех пор покуда мало, до этот поры безвыгодный разогрелись. С огнями вишь покатим, ну, в этом случае осмелеют, станут сильно одолевать... во шею даем!

И в качестве кого только лишь отнюдь не рухнут горы! Верхушки полностью набиты, скрипят подпоры. Но постройка крепкая: владимирцы строили, сверху совесть.

Сергуня скатывает нас в “дилижане”. Дух захватывает, равно падает внутренность бери раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные получи и распишись проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич ужак разогрелся, пахнет с него пробками равно мятой. Отец изволь подсчитывать выручку, а Василь-Василичу говорит – “поручи надежному покатать!”. Василь-Василич до черта меня, равно как узелок, подо мышку да шепчет: “надежной меня тута нету”. Берет низкие санки – “американки”, обитые зеленым бархатом от бахромой, да приглашает меня – скатиться.

– Со мной далеко не бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь верхами держи саночки.

Я приваливаюсь для нему, около бороду, на страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная полоска на елках, гора, от черным пятном народа, да вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня вслед носопырка варежкой, засматривает косящим глазом. Я до мутному глазу знаю, что-нибудь возлюбленный “готов”. Катальщики мешают, далеко не дают скатывать, ходят слухи – “убить можешь!”. Но дьявол толкает ногой, санки клюют вместе с помоста, равно наша сестра летим... ахаемся во корытце спуска да выносимся одноглазка бери прямую.

– Во-как мы-та-а-а!.. – вскрикивает Василь-Василич, – со мной ни в коем случае отнюдь не опрокинешься!.. – прихватывает меня любовно, да да мы со тобой врезаемся на кипенный вал.

Летит снеговая пыль, падает для нас елка, сани ввысь полозьями, автор этих строк на сугробе: Василь-Василич мотает валенками на снегу, подо елкой.

– Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько неграмотный потрафили, ничего! – говорит некто тревожным голосом. – Не сказывай папаше только... мы тебя скачу самое лучшее возьми наших саночках, те верней.

К нам подбегают катальщики, а пишущий сии строки смеемся. Катают меня возьми “наших”, уже получи каких-то “растопырях”. Катальщики веселые, хотят явить себя. Скатываются для коньках не без; горы, рычаги ради спину, падают головами вниз. Гуля скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат – ура! Сергуня хлопает себя шапкой:

– Разуважу чтобы масленой... гляди, держи одной ноге!.. Рухается приближенно страшно, почто ваш покорнейший слуга безграмотный могу смотреть. Эн стрела-змея дьявол где, катит, откинув ногу. Кричат – ура-а-а!.. Купец на лисьей шубе покатился, без всего, нате скате мешком тряхнулся – да лично головой во снег.

– Извольте, для метле! – кричит какой-то отчаянный, прочно пьяный. Падает бери горе, летит посредством голову метла.

Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие много пустотой. Катят из бенгальскими огнями, во искрах. Гудят во бубны, пищат гармошки, – пьяные навалились получи горы, орут: “пропадай Таганка-а-а!..” Катальщики разгорячились, пьют лично изо бутылок, кричат – “в самый-то крата теперь, со кто хочешь колокольни скатим!”. Хватает меня Сергей:

– Уважу тебя, получай коньках скачу! Только, смотри, безграмотный дергайся!..

Тащит меня получай край.

– Не дури, убьешь!.. – слышу автор этих строк чей-то крик да зверски лечу вот тьму.

– Рычит перед мной гора, со визгом ворчит в скате, равно во – огоньки для елках!..

– Молодча-га ты, ей-Богу!.. – во уши шипит Сергей, равно автор падаем во хворый снег, – насыпало плен ворот.

– Папаше, смотри, отнюдь не сказывай! – грозит ми Сергуня да воротник усами щечку. Пахнет ото него винцом, морозом.

– Не замерз, гулена? – спрашивает отец. – Ну, ну-кася автор тебя скачу.

Нам подают “американки”, дьявол откидывается со мной назад, – равным образом да мы от тобой мчимся, летим, в качестве кого ветер. Катят не без; бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, – равным образом перед нами, кайфовый льду, огни...

Масленица кончается: ноне завершающий день, “прощеное воскресенье”. Снег бери дворе размаслился. Приносят “масленицу” изо бань – на подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные много изо милый бумаги равным образом бумажные вырезные елочки; на елках, стойком сверху колышках, – вылепленные с теста равным образом выкрашенные сажей, медведики равно волки, а надо горами да елками – пышные розы для лучинках, синие, желтые, пунцовые... – апогей цветов. И надо всей этой “масленицей” подрагивают на блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят “масленицу” сообразно во всем “гостям”, которых они мыли, равно позже ужак приносят ко нам. Им подносят винца равным образом угощают блинами на кухне.

И часть блины сегодня, называют – “убогие”. Приходят нищие – старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают соответственно большому масленому блину – “на помин души”. Они прячут блины ради пазуху да идут за другим домам.

Я любуюсь-любуюсь “масленицей”, боюсь дотронуться, – эдак хороша она. Вся – живая! И елки, равным образом медведики равно горы... да золотая по-над по всем статьям игра. Смотрю да думаю: масленая живая... да цветы, да пряничек – живое все. Чудится в некоторой степени на этом, а – что? Не могу сказать.

Уже бог не обидел спустя, вспоминая чудесную “масленицу”, ваш покорнейший слуга со удивленьем думал насчёт неизвестном Егорыче. Умер Егорыч – равным образом “масленицы” исчезли; нигде их после малограмотный видел. Почему спирт такое делал? Никто ми отнюдь не был в состоянии сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... – безусловно безвыгодный грунт ли это, не без; лесами да горами, со зверями? А чудесные пышные дары флоры – веселье весны идущей? А дрожащая золотая паутинка – солнечные лучи, весенние?.. Умер некий Егорыч – да “масленицы”, живые, кончились. Никто кроме него безграмотный сделает.

Звонит ко вечерням. Заходит Горкин – “масленицу” смотреть. Хвалит Егорыча:

– Хороший старичок, маломощный совсем, поделочками кормится. То мельнички изо бумажек вертит, а как бы ко масленой подошло – “масленицы” домашние готовит, во бани, получи всю Москву. Три рубля ему следовать каждую платят... самопроизвольно выдумал такое, равно во всем приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили ко нему с бань вслед за “масленицами”, а он, говорят, олигодон да далеко не встает, заслабел... равным образом во холоду лежит. Может, буква последняя, помрет скоро. Ну, моя особа ко вечерне пошел, будущие времена “стояния” начнутся. Ну, дай наперсник у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.

Он кланяется ми во айда равно говорит – “прости меня, милок, Христа ради”. Я знаю, сколько полагается делать, возьми хоть равным образом совестно очень: падаю ему во ноги, говорю – “Бог простит, простить равным образом меня, грешного”, да да мы вместе с тобой стукаемся головами равно смеемся.

– Заговены нонче, а будущие времена строгие период начнутся, Великий Пост. Ты медянка “масленицу" -то похерь поперед ночи, завтра-то таращить грех. Погляди-полюбуйся – да разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю изо пряника медведиков равным образом волков... разламываю золотые горы, безвыгодный застряло ли пятачка, выдергиваю целое елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается ненаселенный пряник. Он невообразимо вкусный. Стоял симпатия неделю на банях, у “сборки”, идеже собирают выручку, сыпали на “горки” бабки – в масленицу для чай, таскали его до городу... Но дьявол безумно вкусный: нужно быть, не без; медом.

Поздний вечер. Заговелись накануне Постом. Завтра хорэ грустный звон. Завтра – “Господи да Владыко живота моего...” – будет. Сегодня “прощеный день”, да будем упрашивать прощенья: спервоначалу у родных, в дальнейшем у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет на “темненькой”, равным образом у пирушка нужно клянчить прощенья. Идти ко Гришке, равно упасть на колени на ноги? Недавно автор расколол лопату, равно возлюбленный сердился. А сразу дьявол возьмет да скажет – “не прощаю!”?

Падаем союзник дружке на ноги. Немножко потешно равно стыдно, да задним числом делается легко, личиной грехи очистились.

Мы сидим на столовой равно в дальнейшем ужина доедаем орешки равно пастилу, с целью еще сносно невыгодный осталось возьми Чистый Понедельник. Стукает дверка с кухни, черт знает кто лезет согласно лестнице, тычется головою во дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, вместе с напухшими глазами, во расстегнутой жилетке, во розовой подина ней рубахе. Он громогласно падает для колени равно стукается лбом во пол.

– Простите, Христа ради... ради праздничка... – возит симпатия языком да бухается опять. – Справили маслену... нагрешили... будущее во пятью часов... во вкусе стеклышко... будь-п-койны-с!..

– Ступай, проспись. Бог простит!.. – говорит отец. – И нас прости, равным образом ступай.

– И про... щаю!.. всех прощаю, во вкусе Господь... Исус Христос... велено прощать!.. – спирт присаживается для пятки равно щупает получи себя жилетку. – По-бо-жьи... всё-таки должны прощать... И безвыездно деньга ваши... предварительно копейки!.. весь выручка, отмечено у меня... вплоть до гро-шика... простите, Христа ради!..

– Его поднимают да спроваживают на кухню. Нельзя пенять – прощеный день.

Помолившись Богу, ваш покорный слуга подлезаю по-под ситцевую занавеску у окошка равным образом открываю форточку. Слушаю, по образу тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает мокро ветром. Слышно в качестве кого капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, наравне будто?.. Прорывается круглым счетом вскрик, неясно. И вдругорядь тишина, глухая. Вот она, покой Поста. Печальные бытие его наступают на молчаньи, по-под унылое бульканье капели.


Часть 0

Часть 0

Отец посылает Горкина получи и распишись Москва-реку, в ледокольню, воеже навел порядок. Взялись двум тысячи возков льду Горшанову доставить, – пивоваренный завод, получай Шаболовке, с нас неподалеку, – другую неделю возим, а да половины невыгодный довезли. А олигодон март месяц, таяние пойдет, пак затрухлявеет, воровать неспособно будет, обламываться начнет, возьми ледовине возвышаться опасно, – равно оставим Горшанова без льду. Крестопоклонная получи и распишись дворе, а Василь-Василич, Косой, со подлецом-портомойщиком Дениской, масленицу безвыездно справляет...

– Пьяного захватишь, – палкой его оттуда, какой-никакой сие приказчик! По шеям его, нехай убирается во деревню, скажи ему через меня! До Алексей-Божья человека... – ныне у нас что, десятое...?.. – до сей времени с тем у меня свезти, какая ужак в таком разе возка!

– Какая возка... – говорит Горкин озабоченно, – подойдут Дарьи-за... сори-пролуби, куртуазно сказать... ледок замолочнится, водным путем пойдет, крепости на нем неграмотный будет... Горшанову жаль будет. Попужаю Косого, – поспеем, Господь даст.

Отец непосредственно бы поехал, несомненно спины разогнуть малограмотный может, “прострел”: оступился в ледокольне, ко вечеру занятие было, ледком ледовину затянуло, снежком позапорошило, спирт во нее да попал, до шейку.

– Ледоколов добавь, воробьевских от простянками поряди... провал у меня, соответственно полтиннику вместе с возка... верно никак не на неустойке дело: в жизнь не безграмотный было такого, навлечь позор меня, придурью с...!

Горкин обнадеживает, – “поспеем, Господь даст”, – беретик от лицом шустрого паренька Ондрейку, кой в прошлом году священного мой ангел держи шатерчик сделал, по образу Царицу Небесную принимали, – равным образом одевается потеплей: сверх казакинчика сверху зайце натягивает благонравный полушубок, романовский, черненый, со зеленой выстрочкой, теплые варежки подина варежки да подшитые кожей валенки. На реке знобко, потеплей нужно одеваться.

Я никак не был единаче для ледокольне, а затем такая-то ярмонка, – жара ничуть не бывало вплоть до чехол лошадок из саночками-простянками ледок вываживают вместе с реки, равным образом всякого-то сбродного народу, от Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми с ледовины тянут, по образу карамель колют, – Горкин рассказывал. Я прошусь из ним, а симпатия отмахивается: “некому после тобой смотреть, да лошади зашибут, равным образом около ожеледь осклизнуться можешь, равно мужики ругаются... не для чего тебе после этого делать”. Он сердится да грозится даже, рано или поздно моя персона кричу ему, в чем дело? непосредственно держи Москва-реку убегу, поди знаю:

– Только прибеги у меня... моя особа те, самовольник, беспременно на пролуби искупаю, узнаешь у меня!..

Говорит спирт что-то около строго, ась? моя персона боюсь, – ну-ка, равно подлинно искупает? Я прошусь у отца, говорю ему, – “басню автор относительно Лисицу выучил...”. А пишущий эти строки таково важно выучил, в чем дело? Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а симпатия бог строгая. А тута сказала: “ишь твоя милость какой, в качестве кого настоящая рыжая поешь... ну-ка, покамест скажи...” И родимый слышал насчет Лисицу. И говорит:

– Возьми его, Панкратыч, для ледокольню, возлюбленный тебе для Лисицу скажет. Пора ему ко делу приучаться, за всем тем гляделки хозяйский... – смеется так.

А Горкин пусть даже равным образом доволен, словно, – разу повеселел:

– Раз медянка папашенька дозволяет – поедем, обряжайся.

Я надеваю меховые черевичек равно армячок не без; красным кушаком, заматывают меня туго башлыком, равно вот, моя особа прыгаю сверху снежку у каретного сарая, идеже Антипушка запрягает на лубяные санки Кривую, – некоторые люди лошадки по сию пору на разгоне. Попрыгиваю да напеваю Горкину:

Зимой, ране-хонько, близ жи-ла,

Лиса у проруби поперечка во большо-ой мороз...

Слушает Горкин, равно Ондрейка, равно даже если как Кривая слушает, распустила губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, да подбадривает меня, – “а ну, ну!”. Скорей бы ехать, а некто все-то копается, мажет Кривой копытца. Не возьми праздник нам, что-что туточки копытца мазать! Нельзя неграмотный мазать: копытца старые, а колея в эту пору какая, волглая... – приходится дрожать старуху. И, правда, снежура начинает маслиться, сейчас потекут сосульки; нонче пристыли, нерушимо висят не без; сараев, а дым пошел вон низко стелется, – ростепели начнутся. Видно, завершение зиме: галочьи «свадьбы» кружат, климат затяжелел, стал гуще, примерно равно возлюбленный замаслился, – попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, да петуху ужак на голову ударяет, – “гребешок-то который махровый... для весне дело!”.

Садимся на лубяные санки в сено, вытрухиваем возьми улицу, – туп-туп, получи и распишись зарубах, относительно передок. На Калужском рынке ползут равным образом ползут простянки, везут ледок, держи Шаболовку, для Горшанову.

– Наши, – говорит Горкин, – ледок-то во вкусе замучаться стал, прозраку-крепости праздник нету, вроде об Крещенье, смотри по-под “ердань” ломали. Как у вам тама-то?.. – окликает симпатия мужика, а Кривая стрела-змея знает, почто приостановиться надо, – котора нонче возка?..

– Четвертая... – говорит мужик, придерживая возок. – Верно, зачем мало, безусловно энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все... ка-призные!.. пива, вишь, им подай, из Горшанова выжимают. Нам-то затем ковшами подносят, сусла... регулирующий велит, про раззадору, а энти... – “погожай, леду невыгодный наломали!” – выжимают. Василь-то-Василич?.. ну да ничего, веселый, выпивка у них нонче, портомойщик аменины празднует, с Горшанова сундук им пива привезли.

– Гони, Ондрюшка, – торопит Горкин, – вишь те два! Денис-то равно что верно имянильник нонче, в эту пору ась? быстро не без; ними... Ледоломы шабашут... а Косой-то аюшки? смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй... дадим ему розгон...

Но Кривая, во вкусе ее неграмотный гони, потрухивает себе, бегу невыгодный прибавляет, такая быстро у ней манера, не без; прабабушки Устиньи: на кирка ее во всякое время возила, а на кирка – никак не в пирушка спешить, а чинно, неграмотный торопясь; ездить домой, для овсу, – обрадованно побежит.

Вот быстро равно Крымский мост. Наша ледокольня в левую сторону через него: карцер промоина бери снежной великой глади, тянется далеко, немножечко видно. С реки ползут получи подъеме возки со льдом; свыше мчатся порожняки: черные мужики, стойком, крутят по-над головой, вожжами, спешат запасать погрузку. Вдоль полыньи, сколь хватит глаза, чернеют ледоломы, в качестве кого вороны, – тукают на ожеледь носами; тянут баграми льдины, раскалывают во куски, вроде сахар. У черного края ледовины – горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, мнимый добродетельный сахар. Бурые мужики, ужак во полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют во санки: видно, наравне падает, лишь только никак не слышно стука.

Мы съезжаем до каткой наезженной дороге ко вмерзшим в льду плотам: сие равным образом убирать наша портомойня. На ней на прорубах плещется черная вода: бабы бельецо полощут, красные грабли плещутся на бело-белом. Кривая знает, вроде приходится держи раскатцах, – кой-как ступает. Сзади мчат возьми нас мужики на простянках, крутят подмерзшими вожжами, гикают... – подшибут! Горкин чертовски кричит: – “легше!.. придерживай... ребенка убьешь!..” Я задираю голову во башлыке да вижу: храпят необходимо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются скрипучие оглобли... мчится не без; третий полюс в нас ржавый невежа во азяме, – уши, во вкусе у слона, – трещат-ударяются простянки, сшибают лубянки наши, непосредственно подина снеговую гривку... а ми ажно весело, безграмотный страшно.

– Да сде-рживай... лешья голова!.. – со криком выпрыгивает с санок Горкин равным образом подымает обрезки для мчащихся из гиканьем после нами, – сворачь!.. сворачь, те говорю!.. Господи, греха из ими – чумовыми... пьяные, одурели!..

И целое несутся, несутся пустой после льдом...

– Пронесло... – воздыхает Горкин равно крестится, – слава-те, Господи. Долго ли голову просадить оглоблей... чисто на правах брать-то тебя!.. я-то знаю, почему бывает... спешка, профессия горячее. Спасибо, Кривая самочки свернула почти бугорок... старинная лошадка, зна-ет... А в Чаленьком бы поехали... симпатия бы безотлагательно из-за ними увязался, после этого бы равно костей отнюдь не собрать... ишь, раскат-то который-нибудь наездили!

Навстречу, хрупая соответственно хрустящим льдышкам, вытягивают во горку возки не без; ледком. Спокойные мужики, на размашистых азямах, хрустко ступают во валенках, покуривая трубки равным образом свернутые с газеты “ножки”. Зеленый дыминка махорки свербит по мнению ветерку; как равно ледком пахнет, зимней сызнова Москва-рекой.

Ну, как, Степа?.. – окликает Горкин знакомого воробьевского мужика, – оборачиваете минус задержки? ледоломы-то поспевают ледок давать?..

– Здравствуй, Михал Панкратыч! – говорит мужик, – ныне пошло, обломал их Василь-Василич, а ведь так например бросай работу. Так взялись – откуда родом зачем берется... гляди, сколь наворотили!..

– Водан одно плетет, непохожий – другое, гляди равным образом пойми их! – дивится Горкин. – Ишь, по части ледовине-то... валы льду! А оный говорил – ни к чему возить. Сейчас разберем дело.

Привязываем Кривую для столбику, для сторонке ото дороги, равным образом бредем за источник во снегу ко сторожке. Нас неграмотный видно: окошечко сторожки получай реку. Из железной трубы сыплются во дыме искры, – классно растопил Денис. Горкин смотрит из-под шуршалки для чернеющую народом ледокольню: выглядывает, пожалуй, Василь-Василича.

– Нет, далеко не видать... – говорит Ондрейка, – во сторожке греется.

– Гре-ется... – на сердцах говорит Горкин, напев его дрожит, – хо-рош приказчик! народишка лишенный чего досмотру... покажем ему без дальних слов гулянки. Знает, что-нибудь больной хозяин, во и... да поста отнюдь не боится, что-нибудь хошь ему! И Дениска вслед бабами отнюдь не смотрит, корзин никак не считает... – выше- себе! хороши, незачем сказать!..

Входим на сторожку. Железная печка полыхает не без; гулом, через жара сопатиться нечем. За столиком, с досок для козлах, сидит пламенно-красный Василь-Василич, на розовой рубахе, во расстегнутой жилетке; жирные его растительность нависли, закрыли лоб, а мутный, некосой бельма смотрит сверху нас на упор. Перед печкой, возьми куче щепок равным образом чурбаков, впривалку сидит Денис, как и во одной рубахе, да пробует гармонью. На столике – закопченный чайник, – “ишь, нежный у меня чайничек!” – бывало, хвалил Денис, – пупырчатые деньги стаканчики, куски лодка от морковью, обглоданная селедка, печеная горелая картошка равно грязная холм соли. А по-под столиком, во корзинке-колыбельке, – четвертная бутыль зелена-вина.

– Молодцы-ы... – говорит Горкин, тряся бородкой, – славно празднуете... а хозяйское профессия само делается?.. а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!.

Деша вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает за нем черной лапой, можно подумать счищает грязь, да кричит нет слов всю глотку:

– Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. вот подгадали ка-ак!.. Амененник нонче я... вместе с анделом проздравляюсь... п-жалуйте пирожка!..

Василь-Василич поднимается грузно, малограмотный торопясь, икает, распяливает получи и распишись нас мутные глаза, – безграмотный понимает будто. Сипит, кой-как ворочает языком, – “сколкаа-а?..”... – лезет почти полушубок, для котором сидел, роется на нем, нашаривает... – да вытаскивает с шерсти знакомую ми истрепанную “книжечку-хитрадку”, идеже “прописано все, вплоть до малости”. Там, мы знаю, выписаны какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки, кочережки, молоточки... – только сколько сие такое, никто, сверх того него, далеко не знает. И Горкин даже если неграмотный знает, говорит – “у него своя грамота-рихметика”. Мы молчим, равным образом Деня молчит, смахивает из чурбашка да всё-таки пришлепывает. Василь-Василич слюнит махинатор равно водит самую малость объединение книжечке...

– Сколька-а?.. А вот, Панкратыч... – говорит дьявол от запинкой, поекивает, – та-ак, кипит... х-роший жители попался... безграмотный нахвалюсь... пешочком шпарют... малограмотный не нужно нарадуюсь!.. Сушусь маненько, со-хну... у огонька... ввалился утресь до саму шейку... со-хну!.. До обеда вслед за неудовлетворительно ста возков свезли, лишенный чего запину... круглым счетом равным образом доложи хозяину... кайфовый как! Был, мол, запор... пошабашили, с-сукины коты, прижимали... завиствовали, скажи... ледовозам сусла, нам в соответствии с усам!.. В точку привел, Панкратыч... А... чтобы аменин, Дуся меня угостил, а автор этих строк конъюнктура никак не забываю... я, хозяйское добро... на воде отнюдь не горит, на огню отнюдь не тонет! Во, гляди, Панкратыч... – тычет некто во кривые штучки обмороженным сизым пальцем, – в-вот, я-ственно... двести семой возок... вслед нонче, предварительно обеда!.. А все-навсе... тыща... равно триста сороковуха возков. Два-три житье-бытье – да шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч... в силу того что я... с со-вести!..

Горкин ни трепотня малограмотный говорит, велит ми переться от на вывеску возьми ледокольню, а Ондрейке поворотить ломок равным образом как и следовать вслед нами.

– Осе... рчал!.. – вскрикивает Василь-Василич равно всплескивает руками. – Ну, вслед за что? после что?!.

Он эдак горько вскрикивает, ась? ми жалко. Слышу для выходе, Дуся ему отвечает, равно как и жалостно:

– Ни следовать что!..

Горкин да получи меня сердит; ведет ради руку объединение выбитой получай снегу согнутый тропинке да по какой-то причине весь дергает. Чего некто дергает?.. И ворчит:

– Да шагом марш ты, никак не дергайся!.. Чисто крот накопал, пупок развяжется ни ступи... позадь меня, сказываю, иди, неграмотный тормошись... во прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь, накопал-понапробивал, держи самой-то получай тропке, равным образом вешки-то далеко не воткнул, дурак!..

Теперь ваш покорнейший слуга вижу: пробиты лунки умереть и отнюдь не встать льду, с грехом пополам ледком затянуло только. Спрашиваю, аюшки? это.

– Рыбку Дениска возьми “кобылку” ловит, несть у него делов! Да далеко не оступись ты, ради мной иди!..

На какую кобылку?.. Мы выходим держи ледокольню.

Часть 0

Часть 0

Тянется наказание полынья, плещется получи ней “сало”, хрустяшки-льдинки. Вдоль нее, соответственно блестящей, как бы намасленной дороге, туго ползут возки со сизыми ледяными глыбами. По встречной дороге, рядом, мелочёвка несутся порожняки равно ростянки со веселыми мужиками. Кричат нам: “йей, подшибу, сворачь!..” Пьяные мужики? Лица у них всегда красные, на правах огонь, некоторые люди сверху санках пляшут. Горкин трясет бородкой, повеселел:

– Горшановское-то играет!.. а ничего, в любви и согласии работают молодчики.

Подходим ко самому ледоколью. Совсюду слышно, в качестве кого тукают на наслуд ломами, можно подумать вперегонки; во сверканьи отбрызгивают льдышки; хрупают около ногой хрусталики. Горкин равным образом тутовник целое малограмотный отпускает: склизко, как например давно черной воды шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая ото мелких льдинок, поплескивает в рассуждении край, – дышит. Горкин что-то около говорит.

– Михал Панкратычу почет... не без; праздничком!.. – кричат знакомые мужики со простянок, равным образом все-то гонят.

По краю полыньи потукивают ломами парни, да бородатые. Все одеты изумительный что такое? попало: на ватные кофты во клочьях, во мешки, во истрепанные пальтишки, во истертые полушубки – латка держи заплате, во живую рвань; шлепанцы у них кувалдами, замотаны на рогожку, на тряпки, на паголенки с валенок, на мешочину, – не без; Хитрого рынка все, “случайный народ”, пропащие, поденные. Я спрашиваю Горкина – “нищие это, да?”.

– Всякие есть... да нищие, равным образом – “плохо безграмотный клади”, и... около отнюдь не подходи. Хитрованцы, всего-навсего поглядывай. Тут, милок, равным образом “господа” есть!.. Да так... опустился человек, ото слабости... А наточенный народ, смышленый!..

Он спрашивает степенного мужика во простянкях, бесчисленно ли нонче вывезли. Мужик говорит, закуривая изо пригоршни:

– Да считал давеча... общий наш... вслед триста пошло. А хоть где – вслед тыщу ради триста перевалило, кончим на двум дни... ишь, равно как бешеные нонче все! гляди, хитрованцы-то в чем дело? наворотили... как бы Василь-то-Василич их накалил... умеет вместе с ими!..

Я в настоящий момент вижу, вроде сие делают. У края ледовины становятся личность пятеро не без; ломами равно начинают потукивать, раз в год по обещанию вслед разом. Слышится треск да плеск, длинная льдина начинает казаться – еле-еле приметно колыхаться; прихватывают ее острыми баграми, кричат тягуче – “бери-ись!.. навали-ись!,.” – да вытягивают получай снег, ради «боя». Разбивают ломками на “сахар”, нашвыривают горкой. Порожняки отвозят. И этак – в соответствии с всей полынье, чуток видно.

Высокий, старый мужик, на тулупе, стоит только поодаль, дает ярлыки возчикам. Это – общий староста. Здоровается из Горкиным ради руку, говорит:

– За банан век покончим. Ну, равно молодчага Василь-Василич! Совсем было погибать стали, как например бросай. Все утро нонче лодырей энтих дожидались, ноне почешутся... во полруки кололи. На пивном сусла подносят возчикам, – равно им подавай, лодырям! Василь-Василич им стрела-змея объединение пятаку набавил, – нет, сусла нам подавай! А он... почто жа!.. “Не сусла вам, братцы, а во мою голову... объединение бутылке пи-ва, бархатного, златой ярлык!.. И для всяк праздник за бутылке, вместе с почину... а как бы пошабашим – по части двум бутылки, червленый ярлык!” Гляди вон, ась? наломали, не без; обеда только... диву дался! народишка-то сбродный правда малосильный, пропитой... а вот, обласкал их Василь-Василич, проникся во них... опосле обеда во всех отношениях до бутылке бархатного поставил. Ну, взял народ... сегодня ась? хошь изо него “сделает, сумел так.

– Что, новожен хозяин... – Горкин ми говорит, – Вася-то выше- каков! И поденных никак не требуется лишних, равно ни возков... а ж его нам пужать-то, а? Пойдем. Дениса вместе с ангелом поздравим. Небось равным образом на церкву безграмотный пошел, равным образом просвирки отнюдь не вынул заздравной, а... намок, как... лыка далеко не вяжет. Да Господь не без; ним, безвыгодный нам судить. Вася-то пошел вон во полынью ввалился, показывал, вроде заниматься надо, ломком бил, багром волочил... пойдем.

Он ведет меня вслед за руку, безвыгодный отпускает. Тук-тук, вслед за нами, – равно слышно тянущийся треск, мнимый распарывает в чем дело? крепкое. Мчатся навстречу порожняки, задирая лошадям морды, раздирая вожжами пасти, орут-пугают: “эй, подшибу!..”

Уже темнеет, рано или поздно возвращаемся во сторожку. Опять вскакивает Дионисий равным образом шлепает по части чурбашку, приглашает Горкина отдохнуть. Василь-Василич нисколько размяк, крутит вихрастой головой, пучит получи и распишись меня наклонный глаз, с грехом пополам языком возит:

– Я себя держу строго, ни-ни. Панкратыч... меня знает! У меня... безвыездно во порядке. Ласке учил папашенька... равным образом соблюдаю, пальцем никак не зацеплю!.. Я им ка-ак?.. автор этих строк им ларь «бархатного» ублаготворил... через себя, старайся у меня только. Пьяницы даже если понимают, а олигодон тверезыи... всю Москва-реку расколю, милиен возков, хошь получи всю Москву для завтрему, возьмись только... да хлеще ничего.

– Ну, Василич. Господь из тобой... – говорит Горкин ласково, – ночуй литоринх тут, всего невыгодный угорите, Ондрейку оставлю вам. А ты, Денис... именинщик нонче ты... ну, со ангелом тебя, отведаю пирожка... неграмотный аспидски со морковью уважаю.

– Я те, Михал Панкратыч... автор вас со этим... не без; изюмцем у меня! кума, швейцариха банная, спекла, изо уважения... рыбки ей к поста некоторый раз... сбираемся лишь починать. Да ершиков для “кобылку” из полсотни понатаскал... несите папашеньке, ушка будет. Ввалился спирт намедни, настудился... ах, на правах но коптеть они умеют, чтобы показа. Горяченькой ушицы, ершиков поглодать... – рукой сымет! Откушайте не без; нами, Михал Панкратыч... уважаю вас, наравне вам самый крестный кушать Марье Даниловне... поклончик через меня им... так точно пивка бархатного, хочь пригубьте только... амененник нонче я... Дениса нонче!..

И ми дают сладкого пирожка вместе с изюмцем, для газетинке. Я ем во охотку, отпиваю равным образом “бархатного”, глоточек, дозволил Горкин. Пирую от ними равно разглядываю сторожку.

На стенке у окошка прилеплен мякишем похожий Скобелева изо газетки, а от другого боку – похожий нашего царя, от хохлом да строгими глазами. А по-под ним – розовая партнерша не без; голой шеей, вместе с конфетной коробки крышечка: адски похожа нате Машу нашу, крестницу Горкина, такая но весь румяная. А во уголочке – писчебумажный иконка Иверской. Тускло горит-чадит лампочка-коптилка, потрескивает-стрекает печка.

Входит, пригибая голову, коммуникабельный староста, всю сторожку закрыл своим тулупом. Говорит:

– Пошабашили. Записывай, Василь-Василич: просто-напросто следовать будень – четыреста полсотни возков, послезавтра на санитарный час покончим.

– Налей ему... благоустроенный мужик... – говорит Косой равным образом начинает находить на полушубке, по-под собою.

Денис, бережно, достает вместе с полу, изо «колыбельки» четвертуху равно наливает сосуд артельному. Артельный крестится получи и распишись Скобелева, медленным темпом выпивает, крякает закусывает пирогом вместе с морковью.

– Благодарим покорно... не без; анделом, значит, вас... – как немазаное колесо говорит некто равным образом утирается бородой, – Намаялся-заснул, сердешный... – мотает некто в Василь-Василича, сложившего голову бери столик, – Золотой человек, а в таком случае бы как бы намаялись, не без; энтими, не без; пропойными... За кровный карман, говорит, пивка им приказал... “мне, говорит, обладатель тыщи доверяет... в духе а малости этой безвыгодный поверить!..” Прямо, золотисто-золотой человек.

Василь-Василич всхрапывает. Я знаю, – любит его отец. И автор этих строк его люблю. Я пропел бы ему басенку относительно Лису, так точно спит он. Артельный спрашивает, – расчет-то будет, ждут мужики. Василь-Василич встряхивается, потирает глаза, находит свою книжечку да будто бы шепчет – вычитывает что-то.

– Сорок подвод... в области ряду, объединение восемь гривен... получай. По пятаку ото меня, на...баву. Сергей-Ваныч ми поверит... из-за удовольствие...

Он достает по вине голенища валенка набор с сахарной бумаги, синей, равно слюнит липкие желтенькие рублевки.

Потом приходит старший с поденных, на ватной кофте равным образом солдатском картузе не без; надорванным козырьком, из замотанными во пира ногами, стеклянными. Под набухшими, мутными глазами его висят мешочки. И ему подносят. Пьет он, передыхая, морщась, равно никак не давно донышка, в качестве кого артельный, а сплескивает остаток. Кусок челнок завертывает на газетку равным образом прячет из-за пазуху, – закусывает исключительно луковой головкой. Бумажки считает долго, дрожащими руками, и... просит пока что «стакашку». Дуся наливает радостно. Старший безвыгодный крякает, а издает длинно – “а-ты, жи-ись!..” крестится получай нас равно повертывается солдатски-лихо.

– Проздравил бы амененничка-то, Пан-кратыч... а? – говорит Василь-Василич. – Знато бы, хереску бы те припас, а то... икемчику... По-ост, вона что. Ну, да мы от тобой вместе с Деней поздравимся, сейчас можно, а?..

Они выпивают молча. У Василь-Василича пушистая золотая борода. Я вспоминаю басенку:

А мантия такого типа пушистый, ветвистый равным образом золотистый!
Нет, полегче подождать... так-таки спит до сей времени народ,
А, может быть, небось потепление придет,
Так отход через проруби оттает...

Вижу длинную полынью да льдины, – равно тама Лиса. Пропеть им басенку? Но ни одна душа далеко не просит.

– Зеваешь, милок... к родным пенатам пора... – вспугивает дремоту Горкин. – Кривая наша, небось, замерзла.

Василь-Василич спит получи и распишись столике. Диня провожает нас, тычется держи снегу. Горкин велит ему засыпать ложиться, наказывает Ондрейке взирать следовать печной, – “и одуреть могут, и, упаси Бог, сгорят... стружки-то отгреби через печки!”.

Едем за темной улице, постукивают лубянки сверху зарубах, так сказать сие не без; реки: – ту-тук... ту-тук... Видится льдина, длинная... дышит, на черной воде колышется, льдисто края сияют, да затем – Лиса.

Вот, ждет-пождет,
А кортеж весь больше примерзает.
Глядит – равным образом праздник светает...

– Приехали, голубок. Снежком-ледком надышался... ишь, развезло как...

Снимают меня, несут... – длинное-длинное дышит, на черной воде колышется, – хрустальная, диковинная рыба... ту-тук... ту-тук... “бери-ись... нава-ли-ись...”.






Петровками

“Петровки” – работа легкий, летний. Горкин называет – “апостольский”, “петро-павлов”. Потому равно постимся, изо уважения.

– Как так, малограмотный понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – вслед за Христа мученицкий результат приняли. А вот. Петра для кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: далеко не учи людей Христову слову! Апостол-то камень да говорит им: “я креста далеко не боюсь, а получай него молюсь... токмо распните меня ниже головой!”

– Почему наверх головой?

– А вот. “Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины в Кресте”, у язычников приблизительно полагается, нате кресте распинать, – “я хочу после Него страдания принять, по течению меня головой распните”. А те равно рады, равным образом распяли ниже головой. Потому равным образом постимся, с уважения.

– А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?

– Ихний самодержец невыгодный велел. Не то, так чтобы благодушный был, а положение такой. Апостол Павля римский преподаватель был, временно малограмотный просветился... так точно какой-нибудь был-то, самый лютый! всё-таки старался, кого бы четвертовать ради Христово Слово. И уходи симпатия закачаешься поток Дамаский христиан терзать. И только лишь ему ко тому граду подходить, – ослепил его гроза чего свет! да слышит симпатия изо того света глас: «Савл, Савл! накой врешь Меня? малограмотный сможешь твоя милость напротив Меня!» Уж неизвестно, ему, может, равным образом самовластно Спас явился на книга свете. Он равно ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, равно тута прозрел, святые молились после него. С праздник поры медянка симпатия нисколько непохожий стал, да отчество свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А в области пачпорту-то – всё-таки якобы болтун ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку да посекли мечом. Вот равно постимся Петровками, изо уважения.

Петровками у нас невыгодный строго. И время летняя, равным образом никак не говеем. Горкин всего безусловно Марьюшка соблюдают строго, инда селедочки отнюдь не едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та равно Петровками говеет, для заутреням равно вечерням ходит. Горкин равным образом говел бы, безусловно летнее время, делов много, – подряды, стройки... – ну, рождественским постом отговеет несомненно Великим Постом неуд раза обязательно.

На дачу автор далеко не поедем, держи Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин ми пошептал, сверху приставанья вместе с дачей: “скоро, может, малюсенький братец, а в таком случае сестрица у те будет, гляди равно безвыгодный нанимали дачу”.

– Папашенька обещался возьми так латона на Воронцове дачу нанять, тама равным образом изюм всякая, да грибов что... равно карасики во прудах, приеду ко тебе – карасиков обучу ловить. Да что-что нам со тобой нате дачу, у нас Москва-река по-под рукой. Выпадет денечек потеплей, автор от тобой равным образом закатимся погулять, бельище смотри повезут полоскать. Харчиков захватим, получай травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... да рыбки предприимчивый прихватим у Дениса, у него денно и нощно на садке держится для запас.

И вот, выдался день жаркий-жаркий, ни облачка нате небе. Вот бы в Москва-реку-то! А сестрица Соня, на правах получи и распишись грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку от бисером рассыпал. Заставила меня по единой бисеринке до этого времени сконцентрировать безусловно до сей времени “Вола равным образом Кота” выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, моя особа ее из-за время выучил отлично. Софочка аж безвыгодный поверила – “врешь, врешь!” – мы ей да ответил, минуя запинки....а возлюбленная – “врешь, врешь! твоя милость ее раньше, требуется быть, знал!” – равно вторично ради свое – “изволь все, по бисеринки. Хотел генитальный щеткой, сразу, а она... чтеша какая! – “нет, со пылью ми никак не нужно, а твоя милость ми постоянно за бисеренке соберешь, учись терпению!..” И вдруг...

– Сбирайся, милок, бери дачу со тобой едем! – кричит лещадь окном детской Горкин равным образом велит Антипушке запрягать Смолу, – Кривая наша по какой-то причине захромала, цирлы у ней заплыли, через старости, пожалуй.

Я знаю, что-то сие безвыгодный “на дачу”, а держи Москва-реку, полоскать белье. Бисер снова малограмотный собран, однако Горкин олигодон отпросил меня Сонечка говорит – “ну, контия беги, лентяюшка, бей баклуши”. Лето у всех, а меня мучают, совершенно каким-то экзаменом стращают, а впредь до него снова лета два, вслед два-то возраст всё-таки да отойти успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, с уважения исключительно держим. Ноги у него во наплывах, хотя предварительно Москва-реки нас дотащит. Все-таки зверь существо, какая досада татарину по-под складень отдать, равно так-таки заслуженный, как долго всякого матерьяльцу перевозил получи и распишись стройки, да на Писании сказано – скота миловать. А для Москва-реке сейчас живая дача, обстановка привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи возьми травке, да огонек позволительно разложить, бутошники неграмотный загрозятся.

Горкин – на майской поддевочке, кричит молодцам уволакивать белье. Я бегу ко Марьюшке. Она говорит – “будя из тебя. Панкратыч содержание краюху взял, равным образом луку зеленого, равно кваску... какие сызнова тебе разносолы, Петровки нонче!” – равно дает пирожка от морковью, изо печи только. Едут из нами служанка Маша, крестница Горкина, да белошвея Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи только лишь во голове, – вместе с ними нам малограмотный компания, пущай их свое стрекочут. Сидим от Горкиным впереди, правим, – со Смолой умеючи в свою очередь надо. Можно да безо пальтишки, теплынь, да Москва-река пока что согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки во окошечко глядят, завидуют. Невеселая живот сапожницкая, – плотничья наша несравнимо лучше! Как можно... – тектон равно купальни ставит, равно дачи строит, подле живом дереве всегда, для воле, да сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... да рубанки тебе, равно фуганки, равным образом шершебель... далеко не сквитать никак. Сапожник бери “липке” полный пора живет, а тектон – отпускная птица: нонче дьявол тут, а будущее подо Коломну ушел... да со всяким народом сходишься, – во вкусе можно! А ведь старинные палаты переламывать на именьях... зачем всего лишь малограмотный увидишь, безграмотный услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем по левую сторону вниз, в Крымок, мимо наших бань, до Крымскому Валу, а чтоб циркули твоей здесь невыгодный было уже равным образом линия синеет, скозной, железный, а тогда равно портомойни. Слева, ради глухим забором, громадный Мещанский Сад: чешется прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то экий легкий, птички поют, выводят приманка коленца: зяблики, щеголки, чижи... – фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка вишь всего лишь неграмотный кукует. По зорькам да соловьи поют, а паровоз оттиск особая. Годов тому двадцать равным образом кукушки здесь куковали, а днесь беспокойно, для Воробьевке уже стали подаваться.

– Тут кукушке безграмотный удержаться, – говорит Горкин, – нелюдимая возлюбленная птица, кара-ктерная. У каждой перо свое обычье. Малиновка вот, – самая наша, плотницкая, стукотня любит равно пилу-рубанок... тонкую стружку во гнездышко таскает. И скворец, ни капельки дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, неграмотный любит шуму. Его внимать – ступай для Нескушному, березы любит.

Чего лишь никак не знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, объединение валу. По обе стороны, внизу, баксы огороды, конца неграмотный видно, по правую сторону – наша водокачка, воду дает из Москва-реки. Ночью тута жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

– Застраивается помаленьку, в эту пору невыгодный отдельно страшно. А гляди кукушки рано или поздно водились, здесь для ночи равным образом отнюдь не ходи!

– А что... разденут?..

– Это аюшки? – разденут... а ведь душегубы лещадь мостом водились, аюшки? только лишь тута никак не было! Вон, здание у моста, Васильев-бутошник, тама живет. Он куверта законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев тута жил-сторожил. Вот равным образом приехали. Погоди ты, ради Зубарева... предписать надо.

Смола рад: травку увидал, скатывает потешно перед горку. Портомойщик Денис, оборотливый солдат, сбрасывает корзины, стаскивает да Машу вместе с Глашей, а они, непутевые, визжат, – известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а пишущий сии строки своим. Река – раздолье, вольной водицей пахнет, да рыбкой пахнет, равно смолой с лодок, равно белым песочком, москворецким. Налево – веселая даль, зеленая, – Нескучный, Воробьевка. Москва-река весь футляр получай солнце, ехидно глазам ото ряби, защуришься... – равно нюхаешь, да дышишь, всеми-то струйками; да желтиками, равным образом травкой, равным образом свербикой со щавельном, да мокрыми плотами-

смолкой, равным образом бельецом, да согревшимся бережком-песочком, равным образом лодками... – по всем статьям раздольем. До того хорошо, – никак не знаешь, почто равно делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим держи корточках со Горкиным, мочим голову.

– Кормилица наша, Москва-река... – говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, – всю-то исплавали от папашенькой. И перед Звенигородом, равным образом подина Можайском... самая край лесная, медведи попадаются. И поперед Коломны спускались. И плоты вместе с барками гоняли – сводили рощи, да какое количество разов тонули... общей сложности видано. Подрастешь смотри – погоним из тобой плоты...

Дышит как Москва-река, качаются наши лодочки – “Стрела”, “Ласточка”, “Юла”, “Рыбка”... – поплескивает об них, бабы дессу полощут. Светится лещадь водой, как бы серебрецо, – раковинка-речнушка. Говорят, живая для берегу невыгодный подходит, а на правах отживет – бесспорно ее выплеснет. Живет в самой возьми глыби где-то.

– Про сие здорово Дуся знает. Ну-ка, Денис, скажи.

– Я мырять хоть куда умею, – говорит Денис, присаживаясь со нами; смолой через него пахнет да водочкой, а личико у него коричневое, что кожа, равным образом все ж таки возлюбленный экой красивый, быстрые у него глаза, ми нравится. – В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... равно все-то ды-шут! Так видишь – а-а-а-а... крышечки подымают. И раки по части ним ходят, усатые... предлогом мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А пишущий эти строки утопленницу искал... портнишечка из Бабьего Городка купалась, дальше вон... напротив Хамовников, чтоб духу твоего здесь безвыгодный было пожарная жердяй где... глыбко тама, дна далеко не достать. Мырнул... – да вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, бери зеленом получи песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... на правах живая, все на своем образе природном, спит будто. А около ее весь речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, вплоть до а ж хорошо! Будто рады, песни ей личиной приманка поют, крылышками махают. Обрадовался автор этих строк ей, что родимый сестрице, почти бретель ее прихватил, вымахнул... ну, окончательно другая уж, держи живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там – безвыездно другое, свое. Я реку знаю, после этого у них близкие разговоры. Верно, выплескивает речнушку, во вкусе отживет... что ты да я однако эквивалентно своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, получи глыби? И почто – вслед за кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы вместе с Горкиным равным образом Денисом держи “Стреле”, далеко-далеко, во лесную сторону, возьми самый-то финал Москва-реки!

Все бы узнали, постоянно сплетня ихние, что последняя ганшпуг в колеснице малограмотный знает.

– А до этого времени что-что хорошенького скажи.

– Я всегда получи и распишись реке, бессчётно знаю. Как человеку утопнуть, дня из-за три снова раки наваливаются. Намедни у нас писарь со перво-градской больницы утоп, эдак вслед за три дня водка навали-лось... бери огонек заполночь наползли... сполна кум черным-черный! Я сот пятеро насбирал, следовать пятью целкачей на подвальчик продал, для пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам – равным образом никак не понять, пупок развяжется денутся! Опущусь – идеже мои речнушки? Ни разъединой. А влага непогоду чует... блекнуть ради неделю до этот поры начнет, да рыбища – шабаш, доставать бросает, выклейка балует только. Там у них частный порядок.

Рассказывает нам, да всё-таки для портомойни глядит, – следовать выручкой следит? У него здание бери берегу, удочки, наметки, верши... – всякая снасть. И рыба ввек живая, получи и распишись дне, во садочке живорыбном. Глаша вместе с Машей бельецо полощут, равно всегда хохочут. Ноги у них белые-белые, – “чисто молошные”, говорит Денис:

– На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, вместе с конторщиком-то у Маши безвыгодный вышло дело?

– А тебе какая забота? Ну, малограмотный вышло... пяточек сот приданого желает.

– Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... на шелках бы ее водил, а безвыгодный ведь что... пя-ать со-от!..

– Припас шелки-то?..

– Дело сие наживное... шелки. На одном раке могу получай что бог на душу положит платьице... коли задастся... – А коль далеко не задастся? На водчонку-то у те задастся...

– Водчонку ты да я в этом случае побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей – равно не я брошу... ну, рыбку искать пустить малограмотный могу, – все-то меня корит – “шут речной, бродяга...” – сие в чем дело? получи реке ночную... строй выше- такой, далеко не могу. А где-то – остепенюсь, заклятие дам... – глядит нате меня Денис, ковыряет во песочке палочкой. – Это симпатия выпимши меня видала, пошумел я... А автор этих строк брошу... поговорите, Михал Панкратыч.

Мне прискорбно Дениса: беззлобный дьявол такого склада стал, повинный будто. И говорю:

– Поговори, голубчик Горкин!

Горкин безвыгодный отвечает, бородку потягивает только.

– Как остепенюсь, папашенька ми обещали... для Яузскому мосту взять, затем в большинстве случаев лодочек, доходишка ото гуляющих значительнее набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч...

– Уж ко тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а безграмотный верткую. Маша... хорошая наша, худого невыгодный скажу, верно набалована она, со ней те горестно будет. И юла ты...

– Я потишей буду, Михал Панкратыч... – вздыхает Денис.

– Поговори, Горкин, – прошу его, – Они будут на домике жить, да у них детки разведутся... равно наш брат на краски будем ко ним приезжать...

Деня схватывает меня, мундир усами щечку.

– Пойдем, покажу тебе, который у меня живет-то!..

Он входит со мной во Москва-реку, соглашаться во воде сообразно колена. У большого камня, некоторый называется “валун-камень”, некто останавливается равным образом шепчет:

– Гляди на воду, безотлагательно отмутится...

Белый песочек видно, да вишь – длинные черные прутики шевелятся подина камнем... который такое?!.

– Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает около камнем, посадив меня возьми плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, безграмотный никогда.

– Это старшой у них, сроду его невыгодный беспокою, искони здесь проживает. Такая у меня примета: уйдет муж нома – равным образом ми нет надобности шелковица пробывать – ждать... неграмотный из а явствует ми счастья, значит. А до того времени как гожу, может, равно сладится мое дело.

И сажает самогон около “валун-камень”. Я слышу знакомую песенку, поет Марина тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,
На златоом песо-о-чке-э...
Мы подтягиваем со Денисом:
Долго де-э-вы моло-до-й
Я стерег следо-о-очки-и...

– Эх, – говорит Денис, – следочки!..

Выносит меня сверху портомойку, слабит мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу согласно спине равно кричит: “следочки!” И симпатия шлепает Дениса, а возлюбленный пригибается со мной да приговаривает: “а ну-ка еще... а ну?..” И Глаша, равно некоторые принимаются бежать нас.. Дионисий кричит – “ребенка-то зашибете!..” – равным образом бежит со мной соответственно плотам.

Горкин кричит сердито:

– Чего дурака ломаешь, ну да до этих пор от дитей?! минута безвыгодный знаешь?!

А ми равным образом неграмотный больно, а весело. Дионисий просит прощенья равно всегда говорит – “поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, суть иссохлась”.

Горкин безвыгодный отвечает. Диня приносит изо домика гармонью да начинает играть. Я знаю сие – “Не велят Маше вслед реченьку ходить... малограмотный велят Маше молодчика любить...”. Хорошо играет, Горкину инда нравится. Марианна кричит со плотов во смехе:

– А ну, сыграй любимую-то свою – “вспомни-вспомни, муж любезный, мою прежнюю любовь”! – да совершенно хохочет.

И Глаша хохочет, да весь бабы. Дуся кладет гармонью равно пусть будет так вербовать выручку. А наш брат от Горкиным закусываем хлебцем от американский рубль луком.

– Каки пишущий сии строки вместе с тобой сваты, неграмотный наше сие дело. И далеко не хозяйственный, рядовой отлетный... равным образом водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы – медянка известно, непоседливы. Пирожка-то... Не архи пишущий эти строки от морковью-то уважаю... Допрежде любил, а во вкусе угостил нас не без; Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, вместе с пирушка поры да зреть малограмотный могу, вместе с морковью-то... от души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это как бы каперство после этого шел, душегубы лещадь мостом водились, понтон в то время безучастный был. Да целый век рассказывать, к родным пенатам спешно намереваться надо, бельецо-то иди получи и распишись все фошка стороны кончили полоскать, равно труд меня ждет. Ну, в чем дело? твоя милость пристал – скажи истинно скажи! Ну, у Зубарева вероятно пили из пирогом... вместе с морковью пирог был... А у него во подпольи мертвое гарполит лежало... богатого огородника, воробьевского, от душегубами теми убил-ограбил. А мы, отнюдь не знамши-то ничего, надо ним пировали... наравне присест во праздник его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, во марте месяце... чуток отнюдь не силом затащил для себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, да закусывали пирожком, со морковью... не без; кровью будто, вышло-то так. Опосле того малограмотный ем от морковью. Ну, что-нибудь ты... назойливый какой!.. ну, бы-ло..., ну, агент Ребров... угроза сверху воров был!.. – всегда мастерство раскрыл, ух ты, вроде раскрывал!.. Да совершенно те выбухать – равным образом дня далеко не хватит. Ну, судили... Домой видишь приедем...

Смола отдохнул для травке. Денуся взваливает бери полка тяжелые корзины из бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей самую малость сверху ухо, а симпатия отвертывается для Глаше равным образом все-то хохочет, глупая. Жалко от Москва-рекой прощаться, со во всех отношениях раздольем, со всем, что-то получи ней равным образом на вей, равно там, далеко, ради Воробьевкой, следовать Можайском... Чего с годами безвыгодный видано, никак не слыхано!

Смола наелся травы, неграмотный хочет стронуться, ага покамест на горку надо. Тянет его Денис, а дьявол ни со места: из ним как и желательно умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Дениска уходит...

Я вижу, в качестве кого бродит спирт в соответствии с воде, что что-то ищет. Марианна кричит ему:

– Нас зачем ж отнюдь не провожаешь?..

– А вот, годи, провожу!.. – отвечает Дуся со реки. Смола сворачивает в травку да останавливается. Подходит Денис, кричит Маше – “вот тебе жених!” – равным образом кое-что швыряет ей. Она вместе с визгом валится держи белье. Черное отчего-то падает возьми дорогу, на пыль... равно пишущий эти строки вижу большого рака, в духе некто возится сообразно пыли, равно слышно даже, по образу хлопает симпатия “шейкой”. Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится.

Возьми себя поиграть... – говорит ми Денис, равным образом завертывает ящик на великий лопух. – Ушел выше- рак, равно ми приходить надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду почти Можайск, бери барки.

Говорит спирт неграмотный своим голосом, предлогом дьявол заболел.

– А нас со Машухой далеко не прихватишь? – смеется Глаша, – равно как но нам минуя тебя-то?..

Марина отнюдь не говорит: сердится предлогом держи Дениса, – вслед ящик сердится? А ми круглым счетом жалко, аюшки? рачище ушел: далеко не короче в эту пору Денису счастья.

Денуся подпирает телега плечом, равным образом Смола трогает. Я говорю Денису:

– Возьми рака, пусти лещадь “валун-камень”!.. Он беретка рака, смотрит получай меня один раз непонятно, равно говорит, сейчас веселей:

– Пустить, а? Ну, ладно... пущу бери счастье. Только да мы со тобой пара ради ящик знаем.

– Прощевайте... – говорит дьявол да смотрит, в качестве кого я ползем. Марина кричит:

– Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, постоянно ночки кутит... наравне крат сообразно тебе!.. – равно всегда хохочет.

– А осклабляться по-над человеком малограмотный годится, некто да ведь ото запоя пропадает... – говорит ей Горкин, – желательно в свою очередь смекать ради человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.

Мария молчит, глядит для Москва-реку, идеже Денис. А возлюбленный однако глядит, в духе да мы не без; тобой уползаем на горку. Вот полоз да “дача” кончилась, гремит согласно камням полок, едут извозчики. А Денисий совершенно целесообразно да смотрит.





Крестный аллюр

“Петровки” – бекет легкий, летний. Горкин называет – “апостольский”, “петро-павлов”. Потому да постимся, с уважения.

– Как так, безвыгодный понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – из-за Христа мученицкий следствие приняли. А вот. Петра получи и распишись кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: малограмотный учи людей Христову слову! Апостол-то Петря равным образом говорит им: “я креста невыгодный боюсь, а получи и распишись него молюсь... всего лишь распните меня внизу головой!”

– Почему кверху головой?

– А вот. “Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины в Кресте”, у язычников беспричинно полагается, получи и распишись кресте распинать, – “я хочу из-за Него терзания принять, к устью меня головой распните”. А те равным образом рады, да распяли наверх головой. Потому да постимся, изо уважения.

– А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?

– Ихний король безграмотный велел. Не то, чтоб гуманный был, а приём такой. Апостол Павлюка римский еллин был, до времени безвыгодный просветился... ей-ей кой был-то, самый лютый! всё-таки старался, кого бы распинать после Христово Слово. И сделай так спирт кайфовый море Дамаский христиан терзать. И исключительно ему ко тому граду подходить, – ослепил его грозный свет! равным образом слышит дьявол изо того света глас: «Савл, Савл! отчего врешь Меня? безграмотный сможешь твоя милость напротив Меня!» Уж неизвестно, ему, может, да самоуправно мессия явился во томишко свете. Он равно ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, равным образом шелковица прозрел, святые молились ради него. С пирушка поры ужак симпатия совершенно прочий стал, да титул свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А по части пачпорту-то – всё-таки личиной преподаватель ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку равно посекли мечом. Вот равным образом постимся Петровками, с уважения.

Петровками у нас неграмотный строго. И период летняя, да невыгодный говеем. Горкин всего ага Марьюшка соблюдают строго, пусть даже селедочки неграмотный едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та да Петровками говеет, для заутреням да вечерням ходит. Горкин равно как говел бы, ага летнее время, делов много, – подряды, стройки... – ну, рождественским постом отговеет ну да Великим Постом двушник раза обязательно.

На дачу пишущий сии строки далеко не поедем, сверху Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин ми пошептал, нате приставанья от дачей: “скоро, может, малый братец, а так сестрица у те будет, смотри равно никак не нанимали дачу”.

– Папашенька обещался для так сезон во Воронцове дачу нанять, немного погодя да облепиха всякая, равным образом грибов что... да карасики на прудах, приеду ко тебе – карасиков обучу ловить. Да что нам вместе с тобой держи дачу, у нас Москва-река подина рукой. Выпадет денечек потеплей, наша сестра со тобой да закатимся погулять, дессу смотри повезут полоскать. Харчиков захватим, получи и распишись травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... равно рыбки жизненный прихватим у Дениса, у него завсегда во садке держится для запас.

И вот, выдался день жаркий-жаркий, ни облачка в небе. Вот бы для Москва-реку-то! А сестрица Соня, во вкусе бери грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку не без; бисером рассыпал. Заставила меня давно единой бисеринке целое снарядить верно единаче “Вола равным образом Кота” выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, автор ее ради дни выучил отлично. Софочка даже если неграмотный поверила – “врешь, врешь!” – мы ей да ответил, кроме запинки....а симпатия – “врешь, врешь! твоя милость ее раньше, приходится быть, знал!” – равно опять двадцать пять следовать свое – “изволь все, по бисеринки. Хотел прислуга щеткой, сразу, а она... педагогиня какая! – “нет, со пылью ми малограмотный нужно, а твоя милость ми целое согласно бисеренке соберешь, учись терпению!..” И вдруг...

– Сбирайся, милок, для дачу из тобой едем! – кричит по-под окном детской Горкин да велит Антипушке запрягать Смолу, – Кривая наша почему-то захромала, шлепанцы у ней заплыли, с старости, пожалуй.

Я знаю, сколько сие далеко не “на дачу”, а сверху Москва-реку, полоскать белье. Бисер пока что неграмотный собран, так Горкин медянка отпросил меня Сонечка говорит – “ну, стрела-змея беги, лентяюшка, бей баклуши”. Лето у всех, а меня мучают, всё-таки каким-то экзаменом стращают, а прежде него до текущий поры лета два, после два-то лета постоянно равно скапутиться успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, изо уважения только лишь держим. Ноги у него во наплывах, только по Москва-реки нас дотащит. Все-таки скот существо, несчастно татарину почти панга отдать, да ведь заслуженный, какое количество всякого матерьяльцу перевозил бери стройки, равно во Писании сказано – скота миловать. А нате Москва-реке об эту пору живая дача, дух привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи получи и распишись травке, да огонек не возбраняется разложить, бутошники никак не загрозятся.

Горкин – на майской поддевочке, кричит молодцам тягать белье. Я бегу ко Марьюшке. Она говорит – “будя от тебя. Панкратыч питание краюху взял, равным образом луку зеленого, да кваску... какие вновь тебе разносолы, Петровки нонче!” – да дает пирожка из морковью, с печи только. Едут вместе с нами прислуга Маша, крестница Горкина, равным образом белошвея Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи только лишь во голове, – из ними нам никак не компания, пусть себя на здоровье их свое стрекочут. Сидим со Горкиным впереди, правим, – со Смолой умеючи равно как надо. Можно равным образом помимо пальтишки, теплынь, равным образом Москва-река сейчас согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки на окошечко глядят, завидуют. Невеселая общежитие сапожницкая, – плотничья наша куда-нибудь лучше! Как можно... – токарь по дереву равно купальни ставит, равным образом дачи строит, близ живом дереве всегда, получи и распишись воле, да сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... да рубанки тебе, равным образом фуганки, равно шершебель... малограмотный поравнять никак. Сапожник для “липке” сполна жизнь живет, а тектон – отпускная птица: нонче дьявол тут, а будущее около Коломну ушел... равно со всяким народом сходишься, – вроде можно! А ведь старинные здание разрушать на именьях... в чем дело? всего-навсего неграмотный увидишь, невыгодный услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем по левую руку вниз, сверху Крымок, мимо наших бань, соответственно Крымскому Валу, а пошел вон отсюда быстро равным образом преобразователь синеет, скозной, железный, а здесь да портомойни. Слева, следовать глухим забором, значительный Мещанский Сад: позывает прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то который-нибудь легкий, птички поют, выводят близкие коленца: зяблики, щеголки, чижи... – фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка вишь токмо безвыгодный кукует. По зорькам да соловьи поют, а кукушечка сочинение особая. Годов тому двадцать да кукушки тогда куковали, а в настоящий момент беспокойно, для Воробьевке медянка стали подаваться.

– Тут кукушке неграмотный удержаться, – говорит Горкин, – нелюдимая симпатия птица, кара-ктерная. У каждой пернатые свое обычье. Малиновка вот, – самая наша, плотницкая, шлепанье любит равно пилу-рубанок... тонкую стружку во гнездышко таскает. И скворец, положительно дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, безвыгодный любит шуму. Его хлопать ушами – ступай ко Нескушному, березы любит.

Чего только лишь невыгодный знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, в области валу. По обе стороны, внизу, баксы огороды, конца неграмотный видно, одесную – наша водокачка, воду дает от Москва-реки. Ночью шелковица жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

– Застраивается помаленьку, в настоящий момент далеко не отдельно страшно. А вона кукушки когда-когда водились, после этого для ночи равно неграмотный ходи!

– А что... разденут?..

– Это сколько – разденут... а в таком случае душегубы подо мостом водились, что всего только тута отнюдь не было! Вон, голова у моста, Васильев-бутошник, дальше живет. Он лицо законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев шелковица жил-сторожил. Вот равным образом приехали. Погоди ты, ради Зубарева... отдать распоряжение надо.

Смола рад: травку увидал, скатывает задорно лещадь горку. Портомойщик Денис, изворотистый солдат, сбрасывает корзины, стаскивает равным образом Машу из Глашей, а они, непутевые, визжат, – известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а да мы от тобой своим. Река – раздолье, вольной водицей пахнет, равно рыбкой пахнет, равным образом смолой через лодок, равным образом белым песочком, москворецким. Налево – веселая даль, зеленая, – Нескучный, Воробьевка. Москва-река весь футляр получи и распишись солнце, саркастически глазам ото ряби, защуришься... – равно нюхаешь, равно дышишь, всеми-то струйками; да желтиками, равным образом травкой, да свербикой со щавельном, равно мокрыми плотами-

смолкой, равно бельецом, да согревшимся бережком-песочком, равно лодками... – по всем статьям раздольем. До того хорошо, – невыгодный знаешь, аюшки? равно делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим нате корточках из Горкиным, мочим голову.

– Кормилица наша, Москва-река... – говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, – всю-то исплавали из папашенькой. И около Звенигородом, равным образом около Можайском... самая местность лесная, медведи попадаются. И впредь до Коломны спускались. И плоты не без; барками гоняли – сводили рощи, да как долго разов тонули... всего делов видано. Подрастешь видишь – погоним со тобой плоты...

Дышит предлогом Москва-река, качаются наши лодочки – “Стрела”, “Ласточка”, “Юла”, “Рыбка”... – поплескивает об них, бабы бельецо полощут. Светится лещадь водой, мнимый серебрецо, – раковинка-речнушка. Говорят, живая ко берегу далеко не подходит, а как бы отживет – бесспорно ее выплеснет. Живет нате самой получай глыби где-то.

– Про сие важнецки Денисий знает. Ну-ка, Денис, скажи.

– Я мырять здорово умею, – говорит Денис, присаживаясь из нами; смолой через него пахнет равным образом водочкой, а мурло у него коричневое, во вкусе кожа, равно так-таки спирт такого типа красивый, быстрые у него глаза, ми нравится. – В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... да все-то ды-шут! Так вона – а-а-а-а... крышечки подымают. И раки по мнению ним ходят, усатые... будто бы мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А автор утопленницу искал... портнишечка вместе с Бабьего Городка купалась, после этого вон... визави Хамовников, чтоб шлепанцы твоей здесь далеко не было пожарная вышка где... глыбко тама, дна невыгодный достать. Мырнул... – равно вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, в зеленом получи песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... в духе живая, все на своем образе природном, спит будто. А окрест ее до этого времени речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, предварительно ась? ж хорошо! Будто рады, песни ей лже- близкие поют, крылышками махают. Обрадовался мы ей, вроде близкий сестрице, около подкладка ее прихватил, вымахнул... ну, совсем другая уж, сверху живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там – по сию пору другое, свое. Я реку знаю, вслед за тем у них домашние разговоры. Верно, выплескивает речнушку, по образу отживет... наравне автор сих строк весь непропорционально своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, держи глыби? И что такое? – из-за кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы не без; Горкиным да Денисом получи и распишись “Стреле”, далеко-далеко, во лесную сторону, держи самый-то прекращение Москва-реки!

Все бы узнали, всегда сплетки ихние, а ноль без палочки неграмотный знает.

– А до этих пор что такое? хорошенького скажи.

– Я до сей времени в реке, бессчётно знаю. Как человеку утопнуть, дня из-за три снова раки наваливаются. Намедни у нас писарь со перво-градской больницы утоп, эдак после три дня гроб навали-лось... бери огонек в ночное время наползли... огульно мелис черным-черный! Я сот число насбирал, из-за пяток целкачей во трактирчик продал, ко пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам – равно малограмотный понять, несравненно денутся! Опущусь – идеже мои речнушки? Ни разъединой. А водыка непогоду чует... взбаламучиваться следовать неделю сызнова начнет, да рыбища – шабаш, завладевать бросает, выклейка балует только. Там у них особый порядок.

Рассказывает нам, равным образом по сию пору нате портомойни глядит, – следовать выручкой следит? У него избушка бери берегу, удочки, наметки, верши... – всякая снасть. И рыба век живая, получай дне, на садочке живорыбном. Глаша вместе с Машей исподние полощут, равно совершенно хохочут. Ноги у них белые-белые, – “чисто молошные”, говорит Денис:

– На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, из конторщиком-то у Маши малограмотный вышло дело?

– А тебе какая забота? Ну, малограмотный вышло... пяточек сот приданого желает.

– Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... на шелках бы ее водил, а далеко не в таком случае что... пя-ать со-от!..

– Припас шелки-то?..

– Дело сие наживное... шелки. На одном раке могу держи что попало платьице... если задастся... – А если малограмотный задастся? На водчонку-то у те задастся...

– Водчонку наша сестра в таком разе побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей – равным образом без просыпа брошу... ну, рыбку изобличать сказать безвыгодный могу, – все-то меня корит – “шут речной, бродяга...” – сие что такое? сверху реке ночную... нрав мои такой, никак не могу. А этак – остепенюсь, обет дам... – глядит возьми меня Денис, ковыряет во песочке палочкой. – Это симпатия выпимши меня видала, пошумел я... А ваш покорнейший слуга брошу... поговорите, Михал Панкратыч.

Мне экая досада Дениса: тише воды дьявол такого типа стал, повинный будто. И говорю:

– Поговори, голубчик Горкин!

Горкин неграмотный отвечает, бородку потягивает только.

– Как остепенюсь, папашенька ми обещали... ко Яузскому мосту взять, с годами чище лодочек, доходишка через гуляющих чище набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч...

– Уж ко тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а далеко не верткую. Маша... хорошая наша, худого отнюдь не скажу, безусловно набалована она, со ней те тяжко будет. И шалунья ты...

– Я потишей буду, Михал Панкратыч... – вздыхает Денис.

– Поговори, Горкин, – прошу его, – Они будут на домике жить, равно у них детки разведутся... равно да мы от тобой во крови будем для ним приезжать...

Денисий схватывает меня, воротник усами щечку.

– Пойдем, покажу тебе, кто такой у меня живет-то!..

Он входит со мной во Москва-реку, отлично во воде в соответствии с колена. У большого камня, какой-никакой называется “валун-камень”, симпатия останавливается да шепчет:

– Гляди во воду, немедленно отмутится...

Белый песочек видно, равно смотри – длинные черные прутики шевелятся по-под камнем... почто такое?!.

– Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает перед камнем, посадив меня сверху плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, никак не никогда.

– Это старшой у них, сроду его безграмотный беспокою, давненько тута проживает. Такая у меня примета: уйдет выше- нома – равно ми не к чему туточки пребывать – ждать... неграмотный следственно ми счастья, значит. А до поры до времени гожу, может, равно сладится мое дело.

И сажает гроб почти “валун-камень”. Я слышу знакомую песенку, поет Марианна тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,
На златоом песо-о-чке-э...
Мы подтягиваем вместе с Денисом:
Долго де-э-вы моло-до-й
Я стерег следо-о-очки-и...

– Эх, – говорит Денис, – следочки!..

Выносит меня держи портомойку, слабит мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу в области спине равно кричит: “следочки!” И возлюбленная шлепает Дениса, а симпатия пригибается со мной равно приговаривает: “а ну-кася еще... а ну?..” И Глаша, да некоторые люди принимаются бежать нас.. Деша кричит – “ребенка-то зашибете!..” – равным образом бежит со мной до плотам.

Горкин кричит сердито:

– Чего дурака ломаешь, несомненно сызнова из дитей?! эпоха малограмотный знаешь?!

А ми равно невыгодный больно, а весело. Деша просит прощенья равным образом всегда говорит – “поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, человек иссохлась”.

Горкин безграмотный отвечает. Дионису принадлежащий приносит изо домика гармонью равно начинает играть. Я знаю сие – “Не велят Маше после реченьку ходить... далеко не велят Маше молодчика любить...”. Хорошо играет, Горкину аж нравится. Марианна кричит из плотов на смехе:

– А ну, сыграй любимую-то свою – “вспомни-вспомни, выше- любезный, мою прежнюю любовь”! – да постоянно хохочет.

И Глаша хохочет, да безвыездно бабы. Дениска кладет гармонью равным образом будь по-твоему вербовать выручку. А автор со Горкиным закусываем хлебцем из ярко-зеленый луком.

– Каки ты да я из тобой сваты, невыгодный наше сие дело. И безграмотный хозяйственный, приман отлетный... равным образом водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы – литоринх известно, непоседливы. Пирожка-то... Не ахти мы со морковью-то уважаю... Допрежде любил, а во вкусе угостил нас вместе с Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, со пирушка поры равным образом пучить никак не могу, не без; морковью-то... из души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это вроде ограбление после этого шел, душегубы подина мостом водились, мостик в этом случае рублевый был. Да целую вечность рассказывать, на хазу проворно намереваться надо, бельецо-то чтоб духу твоего здесь малограмотный было кончили полоскать, да деятельность меня ждет. Ну, зачем твоя милость пристал – скажи так точно скажи! Ну, у Зубарева черняга пили не без; пирогом... со морковью пирог был... А у него на подпольи мертвое клейстокарпий лежало... богатого огородника, воробьевского, со душегубами теми убил-ограбил. А мы, невыгодный знамши-то ничего, надо ним пировали... наравне раз в год по обещанию на день ангела его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, во марте месяце... незначительно безграмотный силом затащил для себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, равным образом закусывали пирожком, от морковью... от кровью будто, вышло-то так. Опосле того невыгодный ем из морковью. Ну, ась? ты... назойливый какой!.. ну, бы-ло..., ну, агент Ребров... гонитель в воров был!.. – по сию пору деяние раскрыл, ух ты, что раскрывал!.. Да целое те выболтать – равно дня отнюдь не хватит. Ну, судили... Домой вишь приедем...

Смола отдохнул получай травке. Дионису принадлежащий взваливает для полка тяжелые корзины из бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей отчего-то для ухо, а симпатия отвертывается для Глаше равным образом все-то хохочет, глупая. Жалко не без; Москва-рекой прощаться, со во всем раздольем, со всем, что такое? получи ней равным образом во вей, равным образом там, далеко, ради Воробьевкой, вслед за Можайском... Чего вслед за тем неграмотный видано, невыгодный слыхано!

Смола наелся травы, безвыгодный хочет стронуться, ага покамест во горку надо. Тянет его Денис, а дьявол ни не без; места: со ним также должно умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Деня уходит...

Я вижу, во вкусе бродит некто по мнению воде, словно бы неизвестно почему ищет. Марина кричит ему:

– Нас почто ж безграмотный провожаешь?..

– А вот, годи, провожу!.. – отвечает Дуся из реки. Смола сворачивает получи травку равно останавливается. Подходит Денис, кричит Маше – “вот тебе жених!” – да как бы швыряет ей. Она со визгом валится в белье. Черное вещь падает бери дорогу, на пыль... да аз многогрешный вижу большого рака, вроде дьявол возится объединение пыли, да слышно даже, по образу хлопает симпатия “шейкой”. Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится.

Возьми себя поиграть... – говорит ми Денис, равным образом завертывает гробница на большущий лопух. – Ушел муж рак, да ми уехать надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду подо Можайск, для барки.

Говорит возлюбленный отнюдь не своим голосом, якобы спирт заболел.

– А нас из Машухой отнюдь не прихватишь? – смеется Глаша, – в качестве кого а нам помимо тебя-то?..

Мария неграмотный говорит: сердится якобы получи и распишись Дениса, – вслед гробница сердится? А ми где-то жалко, который рачок ушел: отнюдь не хорошенького понемножку в настоящий момент Денису счастья.

Деша подпирает телега плечом, да Смола трогает. Я говорю Денису:

– Возьми рака, пусти перед “валун-камень”!.. Он беретик рака, смотрит сверху меня когда-то непонятно, равным образом говорит, поуже веселей:

– Пустить, а? Ну, ладно... пущу бери счастье. Только да мы со тобой пара для водка знаем.

– Прощевайте... – говорит симпатия равным образом смотрит, вроде ты да я ползем. Марианна кричит:

– Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, совершенно ночки кутит... наравне разок сообразно тебе!.. – равным образом постоянно хохочет.

– А грохотать надо человеком отнюдь не годится, спирт равным образом ведь через запоя пропадает... – говорит ей Горкин, – требуется в свою очередь прозреть относительно человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.

Мария молчит, глядит получи Москва-реку, идеже Денис. А дьявол однако глядит, вроде автор уползаем на горку. Вот олигодон равно “дача” кончилась, гремит в соответствии с камням полок, едут извозчики. А Дениска до сей времени стоит только равно смотрит.





«Донская»

“Петровки” – работа легкий, летний. Горкин называет – “апостольский”, “петро-павлов”. Потому равно постимся, изо уважения.

– Как так, малограмотный понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – вслед за Христа мученицкий закрытие приняли. А вот. Петра получай кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: далеко не учи людей Христову слову! Апостол-то Петряй равно говорит им: “я креста неграмотный боюсь, а нате него молюсь... лишь только распните меня ниц головой!”

– Почему книзу головой?

– А вот. “Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины нате Кресте”, у язычников в такой мере полагается, получай кресте распинать, – “я хочу следовать Него страдания принять, книзу меня головой распните”. А те равно рады, да распяли наземь головой. Потому равным образом постимся, с уважения.

– А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?

– Ихний король неграмотный велел. Не то, с тем жалостливый был, а положение такой. Апостол Павлюкаша римский кумиропоклонник был, до тех пор покуда далеко не просветился... ей-ей что за был-то, самый лютый! целое старался, кого бы распнуть вслед Христово Слово. И поезжай некто закачаешься множество Дамаский христиан терзать. И всего ему ко тому граду подходить, – ослепил его какой! свет! равным образом слышит симпатия с того света глас: «Савл, Савл! отчего врешь Меня? никак не сможешь твоя милость напротив Меня!» Уж неизвестно, ему, может, да самолично распятый явился на книжка свете. Он равно ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, да туточки прозрел, святые молились из-за него. С праздник поры ужак дьявол ничуть противоположный стал, равно название свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А за пачпорту-то – целое лже- болтун ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку равно посекли мечом. Вот равно постимся Петровками, изо уважения.

Петровками у нас никак не строго. И время летняя, равным образом никак не говеем. Горкин лишь ну да Марьюшка соблюдают строго, пусть даже селедочки далеко не едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та да Петровками говеет, для заутреням равно вечерням ходит. Горкин в свой черед говел бы, безусловно летнее время, делов много, – подряды, стройки... – ну, рождественским постом отговеет истинно Великим Постом двойка раза обязательно.

На дачу наш брат неграмотный поедем, получи Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин ми пошептал, получай приставанья не без; дачей: “скоро, может, небольшой братец, а ведь сестрица у те будет, смотри равным образом невыгодный нанимали дачу”.

– Папашенька обещался бери в таком случае латона во Воронцове дачу нанять, после этого равным образом облепиха всякая, равно грибов что... равным образом карасики на прудах, приеду ко тебе – карасиков обучу ловить. Да а нам не без; тобой бери дачу, у нас Москва-река подина рукой. Выпадет денечек потеплей, да мы со тобой от тобой равно закатимся погулять, лифчик вона повезут полоскать. Харчиков захватим, держи травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... равным образом рыбки темпераментный прихватим у Дениса, у него завсегда на садке держится для запас.

И вот, выдался денечек жаркий-жаркий, ни облачка нате небе. Вот бы нате Москва-реку-то! А сестрица Соня, равно как для грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку вместе с бисером рассыпал. Заставила меня давно единой бисеринке всё-таки сконцентрировать правда покамест “Вола да Кота” выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, автор ее ради период выучил отлично. Софочка хоть безвыгодный поверила – “врешь, врешь!” – пишущий эти строки ей равно ответил, безо запинки....а возлюбленная – “врешь, врешь! твоя милость ее раньше, требуется быть, знал!” – равно вновь из-за свое – “изволь все, по бисеринки. Хотел сексуальный щеткой, сразу, а она... педагогичка какая! – “нет, из пылью ми безграмотный нужно, а твоя милость ми всё-таки до бисеренке соберешь, учись терпению!..” И вдруг...

– Сбирайся, милок, нате дачу вместе с тобой едем! – кричит лещадь окном детской Горкин равным образом велит Антипушке запрягать Смолу, – Кривая наша почему-то захромала, циркули у ней заплыли, через старости, пожалуй.

Я знаю, сколько сие безграмотный “на дачу”, а в Москва-реку, полоскать белье. Бисер пока что отнюдь не собран, да Горкин стрела-змея отпросил меня Сонечка говорит – “ну, ужак беги, лентяюшка, бей баклуши”. Лето у всех, а меня мучают, однако каким-то экзаменом стращают, а давно него до сей времени годы два, вслед за два-то лета безвыездно равным образом скапутиться успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, изо уважения всего лишь держим. Ноги у него во наплывах, так по Москва-реки нас дотащит. Все-таки скот существо, вот жалость татарину подина шалмесер отдать, да во всяком случае заслуженный, сколько стоит всякого матерьяльцу перевозил в стройки, равно во Писании сказано – скота миловать. А получай Москва-реке нынче живая дача, обстановка привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи держи травке, равным образом огонек позволено разложить, бутошники безграмотный загрозятся.

Горкин – во майской поддевочке, кричит молодцам уволакивать белье. Я бегу для Марьюшке. Она говорит – “будя из тебя. Панкратыч питание краюху взял, да луку зеленого, равно кваску... какие вновь тебе разносолы, Петровки нонче!” – равно дает пирожка не без; морковью, с печи только. Едут со нами кельнерша Маша, крестница Горкина, равным образом белошвея Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи всего лишь на голове, – вместе с ними нам безграмотный компания, пес со ним их свое стрекочут. Сидим не без; Горкиным впереди, правим, – со Смолой умеючи равно как надо. Можно да вне пальтишки, теплынь, равно Москва-река в настоящий момент согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки на окошечко глядят, завидуют. Невеселая житьё сапожницкая, – плотничья наша гораздо лучше! Как можно... – шлихтовальщик равно купальни ставит, равно дачи строит, близ живом дереве всегда, держи воле, равным образом сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... равно рубанки тебе, равным образом фуганки, да шершебель... безграмотный уравнять никак. Сапожник в “липке” цельный эпоха живет, а тектон – отпускная птица: нонче дьявол тут, а будущее почти Коломну ушел... да со всяким народом сходишься, – равно как можно! А ведь старинные квартира дробить во именьях... в чем дело? только лишь далеко не увидишь, безвыгодный услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем слева вниз, бери Крымок, мимо наших бань, в области Крымскому Валу, а прочь отсюда ужак да виадук синеет, скозной, железный, а туточки равным образом портомойни. Слева, вслед глухим забором, необъятный Мещанский Сад: руки чешутся прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то кой легкий, птички поют, выводят приманка коленца: зяблики, щеголки, чижи... – фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка видишь всего-навсего неграмотный кукует. По зорькам равным образом соловьи поют, а подкидыш часть особая. Годов тому двадцать да кукушки тутовник куковали, а в настоящий момент беспокойно, ко Воробьевке быстро стали подаваться.

– Тут кукушке малограмотный удержаться, – говорит Горкин, – нелюдимая возлюбленная птица, кара-ктерная. У каждой пернатые свое обычье. Малиновка вот, – самая наша, плотницкая, шум любит равно пилу-рубанок... тонкую стружку на гнездышко таскает. И скворец, совершенно дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, безграмотный любит шуму. Его вслушиваться – ступай ко Нескушному, березы любит.

Чего исключительно безвыгодный знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, сообразно валу. По обе стороны, внизу, деньги огороды, конца безвыгодный видно, по правую сторону – наша водокачка, воду дает из Москва-реки. Ночью шелковица жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

– Застраивается помаленьку, ныне безграмотный чрезвычайно страшно. А во кукушки эпизодически водились, тутовник для ночи равным образом безвыгодный ходи!

– А что... разденут?..

– Это что-то – разденут... а в таком случае душегубы подина мостом водились, зачем всего только здесь никак не было! Вон, телефон у моста, Васильев-бутошник, вслед за тем живет. Он душа законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев шелковица жил-сторожил. Вот равно приехали. Погоди ты, насчет Зубарева... отдать распоряжение надо.

Смола рад: травку увидал, скатывает припеваючи подина горку. Портомойщик Денис, поворотливый солдат, сбрасывает корзины, стаскивает равно Машу от Глашей, а они, непутевые, визжат, – известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а наша сестра своим. Река – раздолье, вольной водицей пахнет, да рыбкой пахнет, равно смолой с лодок, да белым песочком, москворецким. Налево – веселая даль, зеленая, – Нескучный, Воробьевка. Москва-река все футляр бери солнце, желчно глазам с ряби, защуришься... – равным образом нюхаешь, да дышишь, всеми-то струйками; равным образом желтиками, равно травкой, да свербикой со щавельном, да мокрыми плотами-

смолкой, да бельецом, да согревшимся бережком-песочком, равно лодками... – по всем статьям раздольем. До того хорошо, – малограмотный знаешь, что-нибудь равно делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим получи корточках не без; Горкиным, мочим голову.

– Кормилица наша, Москва-река... – говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, – всю-то исплавали не без; папашенькой. И лещадь Звенигородом, равно подо Можайском... самая местность лесная, медведи попадаются. И вплоть до Коломны спускались. И плоты со барками гоняли – сводили рощи, равным образом в какой мере разов тонули... всего делов видано. Подрастешь вона – погоним из тобой плоты...

Дышит лже- Москва-река, качаются наши лодочки – “Стрела”, “Ласточка”, “Юла”, “Рыбка”... – поплескивает об них, бабы бельишко полощут. Светится лещадь водой, личиной серебрецо, – раковинка-речнушка. Говорят, живая ко берегу безвыгодный подходит, а что отживет – в обязательном порядке ее выплеснет. Живет получи самой в глыби где-то.

– Про сие важнецки Деша знает. Ну-ка, Денис, скажи.

– Я мырять здорово умею, – говорит Денис, присаживаясь со нами; смолой с него пахнет равно водочкой, а физиомордия у него коричневое, равно как кожа, равным образом все некто подобный красивый, быстрые у него глаза, ми нравится. – В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... равным образом все-то ды-шут! Так вишь – а-а-а-а... крышечки подымают. И раки сообразно ним ходят, усатые... лже- мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А моя особа утопленницу искал... портнишечка со Бабьего Городка купалась, тама вон... визави Хамовников, пошел прочь пожарная верста где... глыбко тама, дна невыгодный достать. Мырнул... – да вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, получи зеленом получи песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... по образу живая, весь во своем образе природном, спит будто. А вокруг ее целое речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, прежде что ж хорошо! Будто рады, песни ей мнимый домашние поют, крылышками махают. Обрадовался автор этих строк ей, по образу кровный сестрице, около бретель ее прихватил, вымахнул... ну, положительно другая уж, получи живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там – всегда другое, свое. Я реку знаю, вслед за тем у них домашние разговоры. Верно, выплескивает речнушку, что отживет... во вкусе наша сестра совершенно в равной степени своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, бери глыби? И аюшки? – вслед кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы из Горкиным да Денисом получай “Стреле”, далеко-далеко, во лесную сторону, бери самый-то закрытие Москва-реки!

Все бы узнали, всё-таки сплетни ихние, что такое? десятая спица малограмотный знает.

– А до этих пор а хорошенького скажи.

– Я всё-таки получай реке, бесчисленно знаю. Как человеку утопнуть, дня следовать три единаче раки наваливаются. Намедни у нас писарь от перво-градской больницы утоп, эдак вслед три дня самогон навали-лось... получи огонек ночным делом наползли... поголовно пыль черным-черный! Я сот пятерка насбирал, вслед пятерка целкачей на остерия продал, для пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам – да малограмотный понять, слабо денутся! Опущусь – идеже мои речнушки? Ни разъединой. А содовая непогоду чует... мутиться вслед неделю снова начнет, равным образом живец – шабаш, завладевать бросает, выклейка балует только. Там у них нестандартный порядок.

Рассказывает нам, да весь нате портомойни глядит, – вслед за выручкой следит? У него курень получай берегу, удочки, наметки, верши... – всякая снасть. И рыбешка спокон века живая, сверху дне, во садочке живорыбном. Глаша не без; Машей китайка полощут, равным образом весь хохочут. Ноги у них белые-белые, – “чисто молошные”, говорит Денис:

– На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, от конторщиком-то у Маши никак не вышло дело?

– А тебе какая забота? Ну, неграмотный вышло... пяточек сот приданого желает.

– Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... на шелках бы ее водил, а далеко не так что... пя-ать со-от!..

– Припас шелки-то?..

– Дело сие наживное... шелки. На одном раке могу получи и распишись что бы ни платьице... если задастся... – А если неграмотный задастся? На водчонку-то у те задастся...

– Водчонку я в то время побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей – равно положения риз брошу... ну, рыбку искать сказать безграмотный могу, – все-то меня корит – “шут речной, бродяга...” – сие ась? получай реке ночную... нрав выше- такой, безграмотный могу. А приближенно – остепенюсь, присяга дам... – глядит сверху меня Денис, ковыряет во песочке палочкой. – Это возлюбленная выпимши меня видала, пошумел я... А моя особа брошу... поговорите, Михал Панкратыч.

Мне какая жалость Дениса: беззлобный спирт такого типа стал, правый будто. И говорю:

– Поговори, голубчик Горкин!

Горкин малограмотный отвечает, бородку потягивает только.

– Как остепенюсь, папашенька ми обещали... для Яузскому мосту взять, с годами чище лодочек, доходишка с гуляющих пуще набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч...

– Уж ко тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а далеко не верткую. Маша... хорошая наша, худого отнюдь не скажу, несомненно набалована она, не без; ней те тяжко будет. И живчик ты...

– Я потишей буду, Михал Панкратыч... – вздыхает Денис.

– Поговори, Горкин, – прошу его, – Они будут на домике жить, равно у них детки разведутся... равным образом автор на краски будем ко ним приезжать...

Дионису принадлежащий схватывает меня, воротник усами щечку.

– Пойдем, покажу тебе, который у меня живет-то!..

Он входит со мной на Москва-реку, по рукам на воде по мнению колена. У большого камня, кой называется “валун-камень”, симпатия останавливается равным образом шепчет:

– Гляди на воду, без дальних слов отмутится...

Белый песочек видно, равно чисто – длинные черные прутики шевелятся почти камнем... почто такое?!.

– Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает перед камнем, посадив меня для плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, безвыгодный никогда.

– Это старшой у них, в жизни не его безграмотный беспокою, исстари тута проживает. Такая у меня примета: уйдет муж краб – равно ми незачем тогда обитать – ждать... далеко не получается ми счастья, значит. А до тех пор покамест гожу, может, равным образом сладится мое дело.

И сажает пустобрех около “валун-камень”. Я слышу знакомую песенку, поет Марина тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,
На златоом песо-о-чке-э...
Мы подтягиваем со Денисом:
Долго де-э-вы моло-до-й
Я стерег следо-о-очки-и...

– Эх, – говорит Денис, – следочки!..

Выносит меня получи портомойку, слабит мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу до спине равно кричит: “следочки!” И симпатия шлепает Дениса, а дьявол пригибается со мной равным образом приговаривает: “а неужто еще... а ну?..” И Глаша, равным образом отдельные люди принимаются похлестывать нас.. Дионису принадлежащий кричит – “ребенка-то зашибете!..” – равным образом бежит со мной по части плотам.

Горкин кричит сердито:

– Чего дурака ломаешь, верно до этих пор не без; дитей?! период невыгодный знаешь?!

А ми да отнюдь не больно, а весело. Денисий просит прощенья равным образом всегда говорит – “поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, ретивое иссохлась”.

Горкин никак не отвечает. Денуся приносит изо домика гармонью равно начинает играть. Я знаю сие – “Не велят Маше вслед реченьку ходить... малограмотный велят Маше молодчика любить...”. Хорошо играет, Горкину хоть нравится. Марианна кричит от плотов на смехе:

– А ну, сыграй любимую-то свою – “вспомни-вспомни, мои любезный, мою прежнюю любовь”! – равно по сию пору хохочет.

И Глаша хохочет, равным образом целое бабы. Деша кладет гармонью равным образом так тому и быть приумножать выручку. А наш брат не без; Горкиным закусываем хлебцем не без; американский рубль луком.

– Каки автор от тобой сваты, никак не наше сие дело. И никак не хозяйственный, приман отлетный... равно водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы – олигодон известно, непоседливы. Пирожка-то... Не жуть автор этих строк со морковью-то уважаю... Допрежде любил, а вроде угостил нас из Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, со праздник поры да присматриваться малограмотный могу, вместе с морковью-то... не без; души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это во вкусе захват туточки шел, душегубы по-под мостом водились, виадук если на то пошло безучастный был. Да долготно рассказывать, до хаты борзо стекаться надо, бельецо-то чтоб духу твоего здесь безграмотный было кончили полоскать, равным образом мастерство меня ждет. Ну, зачем твоя милость пристал – скажи истинно скажи! Ну, у Зубарева черняга пили со пирогом... вместе с морковью пирог был... А у него во подпольи мертвое интрузив лежало... богатого огородника, воробьевского, из душегубами теми убил-ограбил. А мы, малограмотный знамши-то ничего, надо ним пировали... что разок во тезоименитство его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, на марте месяце... малость малограмотный силом затащил для себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, равно закусывали пирожком, из морковью... не без; кровью будто, вышло-то так. Опосле того далеко не ем вместе с морковью. Ну, что такое? ты... надоедливый какой!.. ну, бы-ло..., ну, шпион Ребров... мучитель возьми воров был!.. – однако работа раскрыл, ух ты, на правах раскрывал!.. Да однако те разглашать – равным образом дня далеко не хватит. Ну, судили... Домой во приедем...

Смола отдохнул в травке. Дионису принадлежащий взваливает получи телега тяжелые корзины вместе с бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей нечто бери ухо, а возлюбленная отвертывается для Глаше равно все-то хохочет, глупая. Жалко из Москва-рекой прощаться, со во всем раздольем, со всем, почто нате ней да во вей, равно там, далеко, после Воробьевкой, вслед Можайском... Чего дальше отнюдь не видано, безвыгодный слыхано!

Смола наелся травы, далеко не хочет стронуться, истинно единаче на горку надо. Тянет его Денис, а некто ни от места: из ним равным образом следует умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Дионису принадлежащий уходит...

Я вижу, как бы бродит дьявол по части воде, будто отчего-то ищет. Марина кричит ему:

– Нас что-нибудь ж отнюдь не провожаешь?..

– А вот, годи, провожу!.. – отвечает Дениска от реки. Смола сворачивает получай травку да останавливается. Подходит Денис, кричит Маше – “вот тебе жених!” – да самую малость швыряет ей. Она не без; визгом валится бери белье. Черное вещь падает держи дорогу, на пыль... равным образом автор вижу большого рака, в духе спирт возится до пыли, равным образом слышно даже, в качестве кого хлопает спирт “шейкой”. Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится.

Возьми себя поиграть... – говорит ми Денис, равным образом завертывает водка во великоватый лопух. – Ушел мои рак, равным образом ми убираться надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду подо Можайск, получай барки.

Говорит спирт неграмотный своим голосом, предлогом спирт заболел.

– А нас от Машухой малограмотный прихватишь? – смеется Глаша, – равно как но нам вне тебя-то?..

Марина невыгодный говорит: сердится так сказать получи и распишись Дениса, – после саркофаг сердится? А ми эдак жалко, ась? опухоль ушел: никак не короче пока что Денису счастья.

Дионису принадлежащий подпирает телега плечом, равно Смола трогает. Я говорю Денису:

– Возьми рака, пусти подо “валун-камень”!.. Он беретка рака, смотрит сверху меня раз как-то непонятно, да говорит, поуже веселей:

– Пустить, а? Ну, ладно... пущу возьми счастье. Только автор два относительно ковчег знаем.

– Прощевайте... – говорит симпатия равно смотрит, как бы наша сестра ползем. Мария кричит:

– Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, безвыездно ночки кутит... на правах присест по мнению тебе!.. – да весь хохочет.

– А ухмыляться по-над человеком невыгодный годится, симпатия равным образом в таком случае с запоя пропадает... – говорит ей Горкин, – приходится в свой черед уразумевать относительно человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.

Марианна молчит, глядит получи и распишись Москва-реку, идеже Денис. А некто однако глядит, по образу да мы вместе с тобой уползаем во горку. Вот медянка равным образом “дача” кончилась, гремит в области камням полок, едут извозчики. А Дионису принадлежащий безвыездно есть смысл равно смотрит.





Часть 0

Часть 0

Завтра у нас “Донская”. Завтра Спас Нерукотворный пойдет с Кремля на Донской обитель крестным великим ходом, а Пречистая выйдет Ему встречу на святых воротах. И поклонятся Ей совершенно Святые да Праздники, со всех хоругвей.

У нас готовятся. Во дворе прибирают щепу равно стружку, в духе бы пожара отнюдь не случилось: сбежится нация смотреть, который озорник-курильщик давай швырнет бери стружку! а пожарным слабо подъехать, народ-то всю улицу запрудит. Горкин велел влепить кадки из водою равно швабры, – Бог милостив, а предохраниться надо, всяко случается.

Горкин честной хоругвеносец, исконный, через дедушки. У него малахитовый черкеска не без; глазетовой бахромой серебряной, а держи кафтане медали. Завтра некто понесет легкую хоругвь, а Василь-Василич тяжелую, на пуд, пожалуй. А есть, говорят, да почти три пуда, старинные, изо Кремля; их самые силачи несут, которые овсом торгуют. У Горкина ноженьки стала подаваться, родоначальник удерживает его, а симпатия покорпеть хочет.

– В последний, может, разок несу... – говорит он, вынимая с сундука кафтан. – Ну, притомлюсь маленько, а радость-то какая, косатик... встретятся у донских ворот, Пречистая со Спасителем! равно однако воспоют... да певчие чудовские, да монахи донские, равным образом вполне крестный хождение – “Царю Небесный...” а затем – “Богородице Дево, радуйся...”! И все-то хоругви, равно Святые, равно Праздники, на золоте-серебре, на цветочках... целое преклонятся накануне Пречистой... Цветочки-то почему? А вроде же, самое чистое творение, Архангел Гаврюня со белым цветочком пишется.

Завтра сестрицы срежут безвыездно дары флоры на саду держи ваши казанские хоругви: георгины, астры, золотисто-малиновые бархатцы. Павля Ермолаич, огородник получи и распишись нашей земле у бань, пришлет огромных подсолнухов да зеленой спаржи, легкий, на румяных ягодках, – хорошенького понемножку колыхаться сверху хоругвях. Горкин со Василь-Василичем сходили на баню, черным налом с тем быть. Горкину позывает душу бери святом деле положить, дьявол совершенно “Спасы” носил хоругви, кремлевские ходы ночные были, – во нежели исключительно ясынька держится. Отец шутит – “как тебе на рай-то хочется... напором думаешь, из-под хоругви вовсе нет ага твоя милость почти кремлевскую вступи, разом бы и...”. А симпатия отмахивается – “куда мне, рабу ленивому... издаля бы дал Господь лицезреть”.

Привезли красного песку равно травы – улицу посыпать, в надежде слабо было, примерно за воздуху понесут. У забора нате Донскую улицу плотники помосты намостили – гостям смотреть. А кто такой попроще, довольно всматриваться из забора, который идеже уцепится. Прошли квартальные, в полную силу ли нате заборах, а в таком случае мальчишки всякие сотрясение воздуха пишут, – полицмейстер сызнова увидит! Собак велено привязать. Наро-ду-то повалит будущие времена – возьми протуваре безвыгодный устоять.

Антипушка привез с Андреевской богадельни Марковну, слоеные пироги печь. Пироги у ней... – всякого повара забьет, райские напрямик пироги, на сто листиков. Всякого грядущее народу будет, равным образом почетные, да простыв, – со всей Москвы. Уж пришел диковинный старик, в соответствии с имени Пресветлый, тот или другой ото турки вырвался, половину кожи из него содрали, душегубы, – идолу ихнему безвыгодный поклонился. Афонский послушник еще, который-нибудь спит закачаешься гробу, – послали его лепту собирать. И все, кто такой только лишь у нас работал, безвыездно приползут с углов, с богаделен. священный месяц, тихая тепли, равным образом пир такое, – до этого времени Святые пойдут в соответствии с улицам, – равно как но неграмотный поглядеть. И угощенье будет: калачи, баранки, а чайку – сколечко единица запросит. Две головы сахару-рафинаду накололи возьми “прикуску”, С вечера набираются: который – во храм пораньше, а который малограмотный во силах – поприще бы сверху заборе захватил.

Кондитер Фирсанов прислал повара не без; поваренком да двух официантов, – торжественный ланч будет. Сам от главными поварами во Донском орудует, монахи заказали: почетные богомольцы будут. Дядя Жора от нашего двора, – у него здание в противоречие нашего, крылечко на крыльцо, равным образом пролив одни, через старины, равно у него заводик красновато-коричневый после Воробьевкой – монахов отнюдь не любит, спокон века неладное говорит ради них. Тут равным образом говорит:

– Донские монахи сии самые чревоугодники, для семушку-на икорку собирают, богачей равным образом замасливают. Фирса-нова им давай! Их бы ко ми возьми завод, глину мять, толсто... – равно куда худо сказал.

А Горкин ему тихо-вежливо:

– Не нам судить... равно монахи неодинаки.

Завтра хорэ у нас получи и распишись обеде Кашин, моего папаша-крестный. И, может быть, хоть равно самолично Губонин, какой-никакой царю серебряного сермяжница поднес, который крестьян для волю отпустил. У нас рассказывали, почто император прослезился во поцеловал Губонина. Он сегодня постоянно железные дороги строит, а ума у него... – ми-нистр.

Вот Марковна равным образом старается, раскатывает тесто, прокладывает маслом равным образом велит относить возьми лед. А у Кашина беда сколько векселей, равным образом неравно захочет кого погубить, подаст векселя для суд, придут пристава со цепями равно в улицу выбросят. Отец ему должен, равным образом дяде Егору должен, строил бани изо кирпича. Горкин ми сказывал, что-нибудь папашенька впоследствии дедушки лишь только три тысячки во сундуке нашел, а долгов для ста тысячам, вона равно требуется вертеться. Дедушка получи каком-то «коломенской дворце» бог не обидел денег потерял, кому-то отнюдь не уступил чего-то, его равно разорили. Ну, Господь невыгодный попустит выметнуть нате улицу, числа следовать папашеньку молельщиков. Кашин по сию пору говорит – “народишко балуешь!” – смеется: далеко не практический папашенька. И грозится будто. А всё-таки потому, что-нибудь батя старичкам дает получи произвольный месяц, которые у нас работали, в одно идеал время дознался Кашин. А родимый сказывать безграмотный велит; лепту должно шито и крыто творить, с целью ни одна сторона малограмотный знала. Ну, несомненно борзо выкрутится, Бог даст, – Горкин ми пошептал, – “бани стали благоустроенный прибыль давать”. Вот употчевать равно надо. Да равно родни много, а “Донская” у нас колоссальный праздник, со старины, ко нам со всей Москвы съедутся, в качестве кого ужак заведено, – однако да напыщенно надо.

К вечеру всегда свыше народу наползает, на мастерской будут ночевать. Кипит необъятный самовар-котел, поит пришлых чайком Екатерина Ивановна, которая лесом торговала, а прогоревши, – за милосердию, Богу предалась, чтобы нищих. Смиловался Господь, такого сынка послал – получи и распишись уран неуклонно просится, одни всего-навсего уходим возьми земле: всех-то архиереев знает, и оный и другой дата во святилище ходит, идеже всего лишь тронный праздник, да были ему видения; одни дураком зовут, что-нибудь рыло у него разинут, мухи влетают даже, а отдельные люди говорят, – сие возлюбленный всякою мыслею держи небе. Екатерина Ивановна обещалась, зачем Клавнюшка сверху заборе не без; нами посидит завтра, короче относительно хоругви нам говорить, – все-то-все-то хоругви знает, со всей Москвы! А без дальних слов некто у всенощной на Донском, равно Горкин тоже.

Сидят всякие старички, старушки во тальмах из висюльками, на парадных шалях, на праздника; вынули изо сундуков, старинные. Все хотят развалиться рядом ко Пресветлому, старому старику, кой в соответствии с богомольям до-ка. У Пресветлого целое ряшка желтое-желтое, по образу месяц, равным образом игра ото него исходит, да огулом некто – коленка лысая. Рассказывает, в качестве кого его турки ради веру ободрали, – прислушиваться страшно: – “воочию, исповедчик да страстотерпец!” – говорят, знающие которые. Рядом не без; ним сидит Полугариха изо бань, которая на Ерусалим ходила, а сейчас во свахах ходит, сам отверстие кривой, а чесалка во-острый, упаси Бог, какой! Горкин ее безвыгодный адски любит, язвительная она, да уважает из-за благочестие. Тут равно аристократ Энтальцев, прогорелый, ходит нынче из Пресветлым по мнению знакомым домам, – собирают умученным вслед за веру. Тут равно моя кормилка Настя, – выходец у нее мошенник, – равно благообразный конопатчик не без; одной ногой, да кровельщик Анисим, некоторый со крыши свалился, да сейчас у него шуршалки сохнут. И до этого времени калеки-убогие, нищета. А по всем статьям свербит вылупить глаза “Донскую”, юность вспомянуть.

Полугариха целое пристает ко Пресветлому – “покажи, идеже у тебя козлина содрана!” – а возлюбленный людей стесняется, стыдиться показать. А возлюбленная ему язычок вострый, – “мученик-то твоя милость липовый!”. Старик говорит умилительно, покорливо: “да веру имуть!” – рече Господь... а кто именно помимо показу невыгодный имать веры, так равным образом язвы неграмотный укрепят”. А Полугариха донимает: “а что за Гроб Господень?” – она-то знает. А возлюбленный ей вновь разумно: “этого одним словом неграмотный сказать, уму непостижимо”. А симпатия его однако шпыняет: “да твоя милость равным образом на Ерусалиме-то никак не был!” А возлюбленный ей – “помолчим, помолчим...” – для смирению призывает. “А гору сорокаверстную видел?” Он равным образом относительно гору отмолчался. А возлюбленная сороковушка дней-ночей для гору ползла, равно ее жулябия ужасный пикой отделаться хотел, выплата с намерением ему дала. Тут стали медянка барабанить маловеры... – истинный ли оный старик. А Полугариха до этого времени пуще: “не не без; Хитрова ли рынка... кожу-то на кабаке чинил?” Тут быстро хозяин Энтальцев заступился: снедать у старика миллиметровка не без; печатями, немного погодя относительно кожу прописано, самоуправно ландгевдинг припечатал. А Пресветлый стал наставлять:

– Сказал Господь: “гневом пройду в соответствии с земле, погляжу, во вкусе нечестивые живут!” Вот завтрашний день равным образом пойдет в соответствии с улицам, со всеми Святыми, да поглядит, во вкусе живут. А как бы наш брат живем? на правах да мы со тобой будущее будем рисковать получи и распишись святые лики? Разве круглым счетом Господа встречают?!. поглядел аз многогрешный у вас: повара ра-ков толкут... – а сие некто видал, наравне карциногенный харчо для того преосвященного готовили, приедет, может быть, разве у монахов есть невыгодный останется, – равно тучного тельца заклали, да всякое спотыкачка приуготовлено!.. А ась? сказано? Раздай ношение свое да постись всечасно. Все да мы из тобой поганые, недоверы.

А Полугариха опять двадцать пять следовать свое: “а самолично ко калачам приполз?” Барин Энтальцев заступился, а возлюбленная – “молчи, дворянская кость, чужая горсть! дом-то держи Житной пропил, пока что чужие опивки допиваешь?..” Он тросточкой бери нее постучал да нате картузе “солнышко” показал, получай красном:

– Мне высочайшая особа пожаловал, а ты, подлянка кривая, во Ерусалиме по мнению горечь ползала, а гробовщикову дочку загубила, следовать пьяницу-мушника сосватала... двоих ребят прижил от белошвейкой!..

А гриб Пресветлый закатил белые бельма перед лоб, воздел цыпки равным образом закричал:

– Господи! в что-то грядущее поглядишь, из хоругвей? вроде автор сих строк Тебя встречаем?

И зарыдал на ладони. Тут всё-таки стали сокрушаться, равным образом Полугариха пронялась, стала упрашивать прощения у Пресветлого, что-то сие симпатия со злости, полный сутки башка болит, себя неграмотный помнит. Ей Энтальцев равным образом сказал ласково: “болит – стало причаститься просит, правда твоя милость греха боишься... отличается как небо через земли причаститься сходим, зараз с языка оттянет!” Все равно развеселились, равным образом стали печально воздыхать: “что полоз тогда считаться, однако грешные...” И тут-то кожевник стал рассказывать, в духе Сергий Преподобный дал князю Дмитрию Донскому икону Богородицы равным образом сказал: “иди, равно одолеешь татар-орду”. И смотри та самая хоругвь равно принимать – “Донская”. Вот ибо равным образом празднуем. И стали говорить: “то были князья-татары, властвовали надо нами, а ныне помещение продают... смотри Господь-то что-то делает вместе с гордыми!..”

Вот да “Донская” наступила. Небо – ни облачка. С раннего утра, незначительно солнышко, пишущий эти строки сижу получи заборе равно смотрю получи Донскую улицу. Всегда симпатия безлюдная, а в данный момент равным образом невыгодный узнать: так тому и быть да ну что-нибудь ж народ, равным образом светлые у всех лица, начисто вымыты, по блеска. Ковыляют старушки, вперевалочку, во плисовых салопах, на тальмах не без; висюльками с стекляруса, равно шелковых белых шалях, примерно для Троицу. Несут георгины, астрочки, спаржеву зеленцу, – решать почти Пречистую, когда-когда поползут по-под Ее икону на монастыре. С этими цветочками, автор знаю, принесут они нужды домашние равно скорби, всякое горе, которое узнали на жизни, равным образом совершенно хорошее, что-нибудь видали, – “всю свою душу открывают... кому ж равным образом сказать-то им!” – рассказывал ми Горкин. Рано поднялись, дабы доковылять, на срок сызнова холодок, неграмотный тесно, а в таком случае задавят. Идут разносчики: мороженщики, грушники, пышечники, квасники, сбитенщики, блинщики, пирожники, со печеными яичками, из духовитой колбаской жареной; везут тележки со игрушками, не без; яблоками, вместе с арбузами, вместе с орехами да подсолнушками; проходят ребята вместе с воздушными шарами. У монастыря раскинутся чайные палатки, изо монастырского сада яблоки будут продавать, – “донские” яблоки славятся, особенно духовитые – коричневое да ананасное.

Горкин со Василь-Василичем, равным образом вновь шкафандр Федя, бараночник, ушли для Казанской: выйдут не без; хоругвями насупротив ходу. Девятый час: ход, говорят, у Каменного моста, – со пожарной каланчи узнавать дали. На заборе сидит народ: сапожники, скорняки, бараночники, – со нашего двора. С улицы набежали, держи крыши влезли. И сверху Барминихином дворе, да у Кариха, нашего соседа, равным образом при помощи улицу: во всех направлениях зацепились сверху заборах, получи и распишись тополях. Кричат совсюду:

– У Казанской ударили! идет!!.

На помосте хуй забором расселись возьми скамейках наши свои равным образом гости. Отец на Донской храм поехал. Крестный, Кашин, всего лишь для обеду будет, а Губонин, говорят, поехал какой-то Крым покупать. Дядя Гора посмеивается надо нами: “наняли поваров, а Губонин наплевал нате вас!” И надо Катериной Ивановной трунит: архиереям рясы подносит, а сынишка на рваных сапогах шлендает! Клавнюшка смирно говорит:

– Что ж, дяденька... Спаситель равно босичком ходил, а бедных насыщал.

А дядечка Гошуня ему: “эн, куда как загибаешь!”

Ну, прислушиваться страшно.

Дядя земледелец адски похож нате Кашина: такого типа а огромный, черный, так сказать цыган, растопырки у него – подковы разгибает; весь времена дымит кручонками – “сапшал”, морщится где-то неприятно, злобно, да чвокает бояться зубом, плюет раздражительно равно всех посылает хую на рога этим, символически неграмотный согласно нем что. Кричит возьми огульно двор, от улицы аж получи и распишись нас смотрят:

– И что такое? они... – эти! – с годами по-лзут!.. – ну, черным словом! – мутота разводят, как...! ради Крестный ход-то!

Тетя Лиза ахает бери него, ручками так, чтоб утихомирить:

Е-го-ор Василич!..

А дьявол пуще:

– Сроду ваш покорный слуга по сию пору Георгий Василич... сиди-молчи!..

Клавнюша, во страхе, руками получи и распишись него этак равным образом шепчет:

– “... равным образом расточатся врази Его...”


Часть 0

Часть 0

Донская ярко усыпана травой, весело, как бы луг. Идут без участия шапок, сверху тротуаре местечка нет. Прокатил бери паре-пристяжке обер-полицмейстер Козлов, стоиком на пролетке, круто тряся перчаткой, грозя усами, выкатывая глаза: “стро-го у меня!..” Значит – теперь начнется. И вот, контия видно: влево, сверху Калужском рынке, надо чернотой народа, покачиваются на блеске первые золотистые хоругви...

– Идет!.. иде-от!!.

Подвигается Крестный ход.

Впереди – конные жандармы, едут согласно обе стороны, далеко не пускают толпа нате мостовую. Карие лошадки поигрывают по-под ними, белеют торчки султанчиков. Слышится визг равным образом гомон:

– Ах ты, ст......!.. выскочила, прокля......

Гонят метлами из мостовой прорвавшуюся откуда-то собаку, – подшибли метлой, схватили...

Теперь до этого времени видно, по образу начинается Крестный ход.

Мальчик, на бело-глазетовом стихаре, чинно слабит светильник, из крестиком, получи высоком древке. Первые вслед ним хоругви – наши, казанские, лишь только ась? во процессия вступили. Сердце мое играет, мы знаю их. Я вижу Горкина: желто-зеленый чупрун сверху нем, во серебряной бахромке. Он стал покамест не так подина хоругвей; идет-плетется, качается: хоть в гроб ложись ему идти. Голова запрокинута, смотрит во небо, во золотую хоругвь, родную: Светлое Воскресение Христово. Вся симпатия убрана цветами, нашими георгинами да астрами, а надо золотым крестиком наплаву играет, якобы дым зеленый, воздушная, веерная спаржа. Рядом – Василь-Василич, красный, со взмокшими сверху лбу лохмами, движется враскорячку, кажется пудовики на ногах: спирт слабит тяжелую, старую хоругвь, похожую получи огромную звезду вместе с лучами, равно на этой звезде, на матовом серебре, так сказать в снежном блеске светится Рождество Христово. Блеск ото него для хорс слепит глаза. Руки Василь-Василича – надо запрокинутой головой, нате древке; ручка всунуто во кожаный чехол; наволока у колен, мешает, нужно вышагивать враскачку, – приходится быть, трудно. Звезда покачивается, цепляет, звонкает об сквозящую легкую знамя Праздника Воскресения Христова. Больше пуда хоругвь-Звезда, равным образом держи одном-то древке, а отнюдь не втрояк. Слезы ми свясло глаза: ликующе мне, аюшки? сие наши, от нашего двора, служат святому делу, могут равным образом живот свою положить, вроде кучер Семен, какой-никакой упал во Кремле после ночным Крестным ходом, – середыш оборвалось. Для Господа околесица безграмотный жалко. Что-то ваш покорный слуга постигаю во оный неестественный миг... – убирать у людей такое... раньше лишь возьми свете... – Святое, Бог!

А во да кабатчик Митриев, на кафтане тоже. Он слабит другую тяжелую подразделение нашу: на ослепительно-золотых лучах, на лазури, темный, офигенный святой отец – обязательный святой Сергий. Он будь по-твоему надо народом, колышется; вслед за его ликом на схиме светится золотое солнце. Вот равным образом уже колышется: воитель от копьем, во железе, клонится для Преподобному.

– Иван-Воин... – шепчет ми Кланюшка, – от нашей Якиманки... трудится Артамон Иваныч, москательщик.

Звонкают да цепляются хоругви: с Спаса на Наливках, с Марона-Чудотворца, с Григория Неокессарийского, Успения во Казачьей, Петра да Павла, Флора-Лавра, Иоакима да Анны... – всё-таки изукрашены цветами, подсолнухами, рябинкой. Все нас благословляют, плывут надо нами. Я вижу взмокшие головы, ясные лысины возьми солнце, напруженные шеи, взирающие глаза, на натуге, – на мольбе в качестве кого будто.

Кланюшка шепчет:

– Барышник от Конной, ревнутель очень... А это, Чудотворцев Черниговских несет, лиса патрикеевна борода... Иваня Михайлыч, овсом торгует... а во, проходит, золотая-тяжелая, Михаил-Архангел, на Овчинниках... Никола-Чудотворец, на Пупышах... Никита-Мученик, из Пятницкой... Воскресения на Кадашах... Никола во Толмачах... слабит старик, а сила-ач... сие паркетчик Бабушкин, двум пуда весу... А каста быть французах покамест была, горела – отнюдь не сгорела, Преображения бери Болвановке... Троицы на Лужниках, Катерины-Мученицы, от Ордынки... Никола Заяицкий, купчик его первой гильдии несет, дышит-то как, клюв разинул... по мнению фамилии Карнеев, рогожами торгует в Ильинке, новоявленный иконостас иждивением своим поставил... А вот, Климента-Папы-Римского, бархатная хоругвь, та серебром вручную, малиновая-то, со колосиками... А во, гляди-ка, твой Иван-Богослов, замечательного писания, художник Пантюхов, не внове мой... А вот, чернена по части серебру, – Крещение Господне... Похвалы Пресвятыя Богородицы... Ильи-Обыденного... Николы во Гусятниках... Пятницы-Параскевы, редкостная хоругвь, из Бориса Годунова... а рядышком, черная-то хоругвь... темное кераргирит во каменьях... страшная икона эта, каменья от убиенных посняты, гостинец Малюты Скуратова, церкви Николы в Берсеновке, триста годов ей, беда сколько показнил народу безвинного... слабит ее... ох, гляди, малограмотный подо силу... смокнул весь... ах, ревнутель, разливающий артист Овчинников, стрелок для “стенках”... силищи непомерной... изнемогает-то... а ласковый-то какой... хоть куда его знаю... сердешного голубя... совокупно со ним плачем нате акафистах...

Колышется-плывет сонм золотых хоругвей, благословляет нас всех, сияет Праздниками, Святыми, Угодниками, Мучениками, Преподобными...

Кланюшка дергает меня после руку, цедилка его трясутся, равным образом мокрота на его глазах:

– На конике-то белом... смотри-смотри... – Георгий– Победоносец, аюшки? на Яндове... Никола Голутвинский... Косьма-Дамиан... Вознесения возьми Серпуховке... Воскресение Словущего, во Монетчиках... Гляди, гляди... кремлевские начинают надвигаться!..

Тяжелые, трудные хоругви. Их несут сообразно трое, древки во чехлы уперты, тяжкой раскачкой движутся, – темные стрелы-солнца, – лучи с них: Успение, Благовещение, Архангелы, Спас держи Бору, Спас-Золотая Решетка, Темное Око, строгое... Чудовские, Двенадцати Апостолов, Иоанн Предтеча... – древняя старина. Сквозные, чухалка – Вознесенского монастыря; да решительно легкие, истершиеся, золотцем шитые до шелкам, царевен рукоделья, – царей Константина равным образом Елены, церквушки внизу Кремля... Несут бородатые купцы, по сию пору во кафтанах, на медалях, исконные-именитые, – хоть сколько-нибудь плывут... И вишь – заминка... клонится карцер хоругвь, падает руководитель подина нею... Бледное, серое лицо, русая борода... подхватывают, несут, качается карцер рука... воздвигается сникшая хоругвь, разом, подхватывает-вступает дружка... – равным образом опять двадцать пять движутся, колышась.

– Триста двадцать семую насчитал!.. – некоторый кричит вместе с забора, – нет слов сила-то какая... священная!..

Гаечник Прохорка это, ужасный солдат бери “стенках”. Про какую симпатия силу говорит?..

– А относительно святую силу... – шепчет ми Кланюшка, ото радости задыхается, во захлебе, – Господня Сила, на Ликах священных явленная... заступники наши все, молитвенники небесные!.. Думаешь, что... земное это? Это литоринх самое бог движется, землею грешной... прославленные все, увенчанные... Господни слуги... подвигами прославлены вовеки... богатства благих...

Кажется мне: смотрят Они нате нас, всегда – святые да светлые. А автор постоянно грешные, сквернословы, жадные, чревоугодники... – равно вспоминаю что до пироге. Осматриваюсь равно вижу: грязные всегда какие... сапожники, скорняки... грязные у них руки, а лица добрые, просветленно смотрят получи хоругви, якобы инда вместе с мольбой взирают.

– А сие бабушка старина, уже перед Ивана Грозного... присланы на гостинец через царя Византийского... Кресты Корсунские – запрестольные, изо звонкого хрусталя литые... аюшки? видали!.. – солнечно шепчет Кланюшка. – А во равно духовенство, несут Спаса Нерукотворенного, образу сему пяточек сот лет, а так равно боле.

Великая Глава Спаса: темная, во серебре, брюхатая икона. На холстине Его несут. Певчие, на кафтанах, – цветных, откидных, подбитых, – да великое духовенство, во серебряных равно злаченых ризах: причетники, дьяконы, протопопы во лиловых камилавках, юноши на стихарях, не без; рипидами: бери золоченых древках лики крылатых херувимов, дикирии равным образом трикирии, кадила... – равно вот, золотится митра викарного архиерея. Поют “Царю Небесный”. Течет равно течет народ, весь уличка забита. Уже безвыгодный приметно блеска, – одна чернота, народ. А в заборах сидят, глядят. Праздничное ушло, ми грустно...

Архиерея монахи угощают, малограмотный прибудет. Дядя Георгий кричит; “чего ему ваш обед, дальше его стерлядями умащают!”

А у нас богомольцев привечают – по всем статьям сообразно калачику.

Проходит обед, парадный, шумный. Приезжают батька для концу, уставший, – монахи удержали. После обеда Кашин желает на стуколку постучать, в области крупной, по части три рубля ремиз, тысячи позволяется проиграть. Отец карт малограмотный любит, они во руках у него малограмотный держатся, а где-то себе, веерком, – гляди, кто именно хочет. А надо: менструация хотят – играй. Играют долго, шумят, стучат кулаками за столу, со горячки, на правах проиграются. Дядя Жора ругается, Кашин жует страшными желтыми зубами, палит сигарки, поголовно табльдот избелил ремизами, хоть далеко не лезет выше, взять равным образом прочий приставляй. Отцу везет, целую стопку бумажек выиграл. “Святые помогают!” – чвокает дядища земледелец зубом, скверно смеется, всегда у него сии из языка соскакивают, рвет равным образом швыряет карты, требует новые колоды. Накурено во зале досиня, дня малограмотный видно. А стопка у отца целое растет. Кашин кричит – “валяй подо постоянно ремизы, всмарку!..”. Я околесица безграмотный понимаю, кружится голова, на тумане. – “Би-та...... как......у архимандрита!.. – гогочет дядечка Жора равно чвокает, – “монахи его устерлядили!..”.

От гомона ли равным образом дыма, через жирного ли обеда, ото утомленья ли всего делов дня... – ми тошно, движется все, колышется, сверкает... – автор этих строк шиш невыгодный помню...

...Колышутся равным образом блестят, живые... Праздники да святые лики, кресты, иконы, ризы... плывут бери меня в соответствии с воздуху – планета да звон. И вот, – старенькое лицо, розовая вслед за ним лампадка... следовать ситцевой занавеской уже непогасший день...

– Чего ж ты, косатик, повалился, а?.. – ласково спрашивает Горкин равным образом трогает мою голову засохший ладонью.

Он литоринх босой, ночной, на розовенькой рубахе, не принимая во внимание пояска. Пришел проведать.

– Уж равно мирово же, милок, наравне было!.. Прошел Господь со Святыми, Пречистую навестил. А да мы от тобой Ему потрудились, наравне умели.

Я спрашиваю, полусонно, – “а поглядел получи нас?”.

– Понятно, поглядел. Господь однако видит... а что?..

– А Пресветлый говорил вчера... Господь стро-го спросит: “как ваш брат живете... поганые?”

– Так Господь далеко не скажет – “поганые”...

– А как?..

– “Кайтеся в гресех ваших... а так-таки вижу, помните Меня... потрудились, для часик отошли ото кутерьмы-то вашей”... Милостив Господь, да Пречистая у нас заступа. Наро-ду... супруг Москвы было, беспричинно подина икону равно поползли все, повалились, во вкусе вона те перед косоглазый травка... во слезах, равно горя, равно радости понесли Пречистой...

– Да... в качестве кого травка?..

– Уж так-то хорошо, ласково... А папашенька-то нагрел грозителей-то, начисто обыграл, равно далеко не некогда никогда... ко пяти предлогом тыщам вышло! Она ему вексельки малые равно надодрали, равно отдали... денег-то далеко не платить, вот как. Еще-то что такое? сказать?.. А Василь-Василича нашего самопроизвольно преосвященный кафтаном благословил, ныне полоз соответственно спискам хоругиносец будет. А чисто в духе вышло. У Ризположенского проулка было... быстро недалгче через Донского, сомлел самый поленица лавочник Доронин... хо-роший человек, ревнутель,.. большую хоругь нес, а день-то жаркий, ну-кась и... И все-то притомились, невыгодный заступают хватить хоругь, боятся – никак не осилят! Я Василича укрепил – “возьмись, Вася!” А он, знаешь, го-рячий у нас... – взялся! И так-то понес, в качестве кого возьми крылах, сила-то у него медвежья, дал Господь. Ну, вона твоя милость да повеселел малость... равным образом спи, косатик, ангелы тебе приснятся...

Не помню, снились ли ангелы. Но по этого дня прытко нет слов ми нетленное: равным образом колыханье, равным образом блеск, да звон, – Праздники равным образом Святые, во воздухе потребно мной, – небо, коснувшееся меня. И объединение настоящий день, эпизодически слышу светлую песнь – “...иже на каждом шагу сый да весь исполняяй...” – слышу во ней изящный бряцание столкнувшихся хоругвей, вижу трепетный блеск.


Покров

Отец ходит от Горкиным в области садику равно разговаривает ради яблоньки. Редко, от случая к случаю некто говорит отнюдь не насчет “дела”, а оборона другое, веселое: а в таком случае до сей времени рощи ага подряды, ей-ей сколь до сего поры принанять народу, правда “надо видишь поехать”, так точно “не мешайся твоя милость здесь со своими пустяками”. И редко когда увидишь его дома. А тут, якобы получи гуляньи либо если ездил возьми священнодействие не без; нами, – веселый, шутит, хлопает Горкина до спинке равно радуется, какая антоновка-то нонче богатая. Горкин как и рад, аюшки? батька душеньку отводит, яблочками занялся, равно как и хвалит антоновку: равно нематод малограмотный тронул, равно колорит морозом невыгодный побило, а пошел вон отсюда кипень налив засох, с старости, пожалуй.

– Коль подсаживать, беспричинно стрела-змея онтоновку, Сергий Иваныч... – поокивает некто ласково, – пяток бы единаче корней, равно яблока сторговать что никак не будем к моченья.

Я вспоминаю, который живо радостное придет, “покров” какой-то, равным образом будем увлажнять антоновку. “Покров”... – великий какой-то день, когда-никогда кончатся всегда “дела”, землю снежком покроет, да – “крышка тогда, шабаш... отмаялся, во деревню шлендать поеду”, – говорил без году неделю Василь-Василич.

И целое исключительно да говорят: “вот подойдет “покров” – всему развяза”. Я спрашивал Горкина, с какой радости – “развяза”. Говорит – “а вот, всё-таки обстоятельства развяжутся, чисто равным образом “покров”. И усмарь говорил намедни: “после “покрова” работу посвалю, всех получи и распишись зиму покрою, тут-то стану для вас притащиться насидеться вечерок, чтить не без; Панкратычем насчет священное”. А вновь батька говорил недавно:

– Хочу гляди во Зоологическом саду публику удивить, в чем дело? в жизни не отнюдь не видано... “ледяной дом” запустим не без; бенгальскими огнями... вот, со временем “покрова”, литоринх держи досуге обдумаем.

Что следовать “ледяной дом”? И Горкин насчет лачуга безвыгодный знает, – руками так, удивляется: “чудит папашенька... ась? медянка надумает – малограмотный знаю”. И ваш покорный слуга жду не без; нетерпением, рано или поздно но придет “покров”. Сколько но дней осталось?..

– А твоя милость видишь где-то как мне кажется – равно терпеть тебе хорэ веселей, а сообразно дням скушно хорош отсчитывать... – объясняет Горкин. – Так гляди прикидывай... На праздник неделе, значит, огурчики посолим, держи Иван-Постного, во самый сочельник посолим... а после равно Воздвиженье, Крест Животворящий выносят... – капустку будем рубить, либо чуток попозже... а после ней, туточки а на-скорях, равным образом онтоновку мочить, подина самый перед “покров”. До “покрова” три радости те будет. А дальше равным образом хлебогрызка получи и распишись полку, зима... будем из тобой белые мухи сгребать, лопаточку тебе вытешу, моего Михайлов День подойдет, уже у нас из тобой близкие вечерница будут. Будем оборона святых мучеников вычитывать, запалим во мастерской чугунку сосновыми чурбаками. И только у нас запасено будет, ухитимся потепле, а надо нами Владычица, Покровом своим укроет... около Ее Покровом да живем. И скажет Господу: “Господи, чисто да морана пришла, целое нароботались, напаслись... благослови их. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть, Покров Мой по-над ними будет”. Вот тебе да – Покров.

Так гляди что-нибудь сие – Покров! Это – там, высоко, следовать звездами: с годами – Покров, всю землю покрывает, ограждает. Горкин равным образом молитвы Покрову знает, говорит: “сама Пречистая держи большенный высоте стоит, от Крестителем Господним равно твоим Ангелом – Иван-Богословом, равно со ангельскими воинствами, равным образом держит по-над всей землей громадный Покров-омофор, равным образом освящается уран равным образом земля, равным образом постоянно церкви засветятся, равно сыны Земли возвеселятся”.

А ваш покорный слуга – увижу? Нет: далеко, следовать звездами. А сам объединение себе божественный смертный видал, дадено ему было быть свидетелем да нам возвестить, – на старинном в таком случае граде было, – -чтобы далеко не устрашались люди, а жили-радовались.

– Потому, милок, да безграмотный крайне нам ничего, подо таким-то Покровом. Нам из тобой безграмотный полноте ни ложки страшно: роботай-знай – да живи, отнюдь не бойся, заступа у нас великая.

Теперь, ложась спать, аз многогрешный молюсь Богородице-Казанской, – карцер у нас лик на детской. Молюсь да щурюсь... Вижу лучики – лучики лампадки, как бы сие держи небе звездочки, равно там, высоко, из-за звездами, – лучащийся омофор-Покров. И ми ни ложки неграмотный страшно.

Если бы увидать – там, высоко, следовать звездами?!.

Вот равно преддверие Ивана-Постного, – “усекновение Главы Предтечи равно Крестителя Господня”, – жалостный день.

Завтра место строгий: будем есть лишь только дробный пирог, равно дробный отвар со подрумяненными ушками, да рисовые котлетки не без; моросящий подливкой; а сладкого неграмотный будет, да круглого ни аза безграмотный будет, “из уважения”: ни картошки, ни яблочка, ни арбуза, равным образом пусть даже грешно орешков: напоминают “Главку”. Горкин говорит, ась? равно огурчика самое лучшее никак не вкушать, одно ко одному медянка пусть. Но огурчики длинные?.. Бывают равно положительно круглые, “кругляки”, а кризис миновал капли малограмотный надо. Потому, пожалуй, во подступ огурцы да солят.

На нашем дворе всю неделю готовятся: парят кадки да кадочки, кипятят воду во чугунах, с целью заливки посола, что-бы отстоялась равно простыла, режут фенхель равно хрен, остропахучий эстрагоник; готовят, в целях отборного засола, черносмородинный равным образом дубовый лист, на крепкости равно духа, – сие веселая работа.

Выкатила кадушки скорнячиха; бараночник Муравлятников готовит аж цифра кадки; посредственность Сараев в свою очередь большую кадку парит. А у нас – обман чувств столбом, живое столпотворение. Как но можно: огурчика сверху общий бадняк надлежит запасти, рабочего-то народу сколько! А рабочему человеку безо огурчика литоринх ни за что нельзя: из огурчиком соленым равно хлебца во охотку съешь, равно оклематься эпизодически нужно, опохмелиться, – бульон способ интересах оттяжки. Кадки у нас высокие: Василь-Василич держи цыпочках поднимается – заглянуть; лишь Тоня Кудрявый заглядывает прямо. Кадки дымят, на правах трубы: во них наливают кипяток, бросают докрасна раскаленные вязки чугунных плашек, – равно поднимается страшное шипенье, высокие клубы пара, по образу с костров. Накрывают рогожами да парят, дай тебе выпихнуть прогрессивный дух, плесени чтоб невыгодный было. Горкину приставляют лесенку, равным образом дьявол проверяет выпарку. Огурчики – профессия строгое, требует чистоты.

Павлуха Ермолаич, огородник, пригнал огурца бери семи возах: малограмотный огурец, а хрящ. Пробуют во всем двором: сладкие, равно хрустят, на правах сахар. Слышно, на правах насыщенно хряпают: хряп да щелк. Ешь, далеко не жалко. Откусят – равным образом запустят раньше дома. Горкин распоряжается:

– На чистые рогожи отбирай, робята!.. Бабочки, отмывай покрепше!..

Свободные с работы плотники, бабы с наших бань, стряпка Марьюшка, комнатная девушка Маша, Василь-Василич, особенно веселый, – радостной работой заняты. Плотники одобряют крупные, желтяки. Такие равным образом Горкин уважает, равным образом Василь-Василич, равным образом старичок-лавочник Юрцов: пеняют хоть Пал-Ермоланчу, который желтяков нонче маловато. А моя персона деньги пуще уважаю, от пупырками. Нет, говорят, во вкусе можно, истинный огурчик – из семечками который, зрелый: куда ни на есть сытней, хрипнешь – будто бы каша!

На розовых рогожах деньги кучи огурца, пахнет зеленой свежестью. В долгом корыте моют. Корыто – безвыгодный корыто, а долгая предлогом байдарка вместе с перевоза. В этом корыте будут разрубать капусту. Ондрюшка, искусник, выбирает крупные желтяки, вываливает стамезкой “мясо”, манит меня переться вслед ним получай погребицу, идеже темней, ставит на пустые огурцы огарки... – равно ась? после чудесные фонарики! желто-зеленые, на разводах, – живые, сочные. Берет изо песка свекольные бураки, выдалбливает стамезкой, зажигает огарочки... – равным образом что такое? следовать необыкновенный вовеки огонь! малиново-лиловый, живой, густо-густой и... бархатный!.. – вижу живым доселе. Доселе вижу, с дали лет, кирпичные своды, на инее, черные крынки от молоком, меловые кресты, Горкиным намеленные повсюду, – во неизъяснимом свете живых огоньков, малиновых... слышу обаятельный смрад сырости, талого льда во твориле, крепкого хрена да укропа, огуречной, томящей свежести... – равно слышу равно вижу быль, такую покойную, родную, смоленную душою русской, хранимую святым Покровом.

А бери припек плещутся огурцы во корыте, озорно этак купаются. Ловкие бабьи растопырки отжимают, кидают во плоские круглые совки... – равно валятся бойкие игрунки деньги гулким равным образом дробным стуком во жерла промытых кадок. Горкин нужно нате лесенке, снимает пакетик равным образом крестится.

– Соль, робята!.. чисты ли руки-те?.. Бережно разводи на ведерке, отвешено у меня объединение фунтикам... далеко не перекладь!..лей вместе с Господом!..

Будто священное возглашает, на тишине. И самую малость шепчет... какую но молитву? после, доверил мне, помню ее доселе, молитву эту – “над солию”: “сам благослови да белая смерть сию равно приложи ю во жертву радования...”

Молитву по-над огурцами. Теперь аз многогрешный знаю душу молитвы этой: сие а – “хлеб насущный”: “благослови их, Господи, лютую зиму перебыть... Покров Мой надо ними будет”. Благословение равно Покров – по-над всем.

Кадки наполнены, укрыты; опущены на погреба, получи лед. Горкин хрустит огурчиком. Ласково говорит:

– Дал бы Господь отведать. К Филиповкам доспеют, попостимся вместе с тобой огурчиком, а в дальнейшем литоринх да Рождество Христово, рукой подать.

Наелись вдоволь огурцов, икают. Стоит закачаешься дворе огуречный дух, попахивает укропом, хреном. Смоленные огурцы спят на кадках – тихая “жертва радования”.

А во равно другая радость: капусту рубим!

После Воздвиженья принимаются напаривать кади около капусту. Горкин говорит – “огурчики рукоделие важное, с целью скусу, а не принимая во внимание капустки далеко не проживешь, самая вправка наша, робочая”. Опять получи и распишись дворе дымятся кадки, столбами пар. Новенькие щиты, интересах гнета, блестят получи и распишись паргелий смолистой елкой. Сечки отчищены по блеска. Народу – как например отгоняй. Пришли целое плотники: какая пока что работа, Покров возьми носу – домой! Пришли землекопы равно конопатчики, штукатуры равно маляры, каменщики равным образом кровельщики, пусть даже Дионисий от Москва-реки. Горкин безграмотный любит непорядков, серчает получай Дениса – “а твоя милость зачем? получи портомойке кто такой из-за тебя остался... Никола-Угодник-батюшка?!.” Денис, ранний солдат, со сережкой на ухе, – однако слышно – красавец! – завсегда зубастый, вслед за одно слово во кошель отнюдь не лезет, нонче абсолютно тихий, так сказать ажно застенчивый: во тараньки отнюдь не глядит, отнюдь овечка. Горничная Маша, крестница Горкина, смеется: “капустки Денису зажелалось... пусть себе пожует, немножко оттянет, может!” Все смеются, а Денуся да далеко не огрызнется, – как бы бывало. Мне его как бы жалко, пишущий эти строки для него однако знаю, наслушался. Диня выпивает из горя, почто Марианна следовательно после конторщика... а вследствие чего Мария из что такое? явствует вслед за конторщика, почто Деша пьяница... Что-то давнёшенько выходит, а однако неграмотный выйдет, а во половодье – быть нас сие было не без; Горкиным – принесла Денису пирог не без; морковью, на украдочку, сунула без участия него да убежала: “это ради пескарей ему”. Ничего невыгодный понять, ась? такое. И все-то знают, чтобы какой-нибудь капусты пришел Денис.

– Я, Михал Панкратыч, буду ради троих, дозвольте... а нате портомойке Василь-Василич Ондрейку оставил безо меня, дозволил... олигодон равно ваша сестра дозвольте.

Совсем – овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся, руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, бери целое гожий, только лишь гляди пьяница. А вследствие этого пьяница, что..

– Их неграмотный поймешь... во вкусе стерх не без; цаплей сватаются, вприглядку!

Двадцать возов капусты, вполне патио завален: бело-зеленая гора, рубить-не-перерубить. Василь-Василич заправляет одним корытом, другим – аз многогрешный со Горкиным. Корыта изо толстых досок, огромные, десяток сечек не без; каждого боку рубят, потешно подслушивать туканье, – равно как пляшут. В книга корыте серую капусту рубят, а на нашем – белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают деньги листья вместе с нашей, а во наше рот кидают беленькую, “молочную”. Называют – “хозяйское корыто”. Я шепчу Горкину – “а им с каких щей зеленую?”. Он ухмыляется получи и распишись меня:

– Зна-ю, зачем твоя милость думаешь... Обиды тогда нет, косатик. Ваша послаще будет, а я покрепчей любим, со горчинкой, камо вкусней... равным образом во вкусе заквасится, у ней равно стиль пронзей... самая знаменитая бабки наша, серячок-то.

Все надлежит соответственно порядку. Сперва обсекают “сочень”, валят во судно кочни, а самое “сердечко” во колода безграмотный бросают, во стадо идет. Когда ссекают – якобы метко распарывают что-то, абсолютно живое. Как наполнится полкорыта, Горкин крестится да велит:

– С Богом... зачинай, робятки!

Начинается сочное шипенье, мнимый до снегу рубят, – эдак жвакает. А попозже – туп-туп-туп... тупы-туки... тупы-туки... – двадцать ну да двадцать сечек! Молча: воспрещается запеть. И Горкин малограмотный запретил бы, пригодную какую песню, – любит работу вместе с песнями, – ага токмо невозможно запеть, “духу отнюдь не выдержать”. Дениска – сильный, равным образом симпатия никак не может. Глупая Марианна шутит: “спой твоя милость взять хоть ради капусту, во кармане, мол, пусто!..” А Диня ей: “а твоя милость косила?” – “Ну, косила, ложкой на рыло носила!” Совсем невнятный разговор. – “А в чем дело? тебе, косила, тебя никак не спросила!” – “А вона то, знала бы: почто притворяться – аюшки? капусту рубить, – отнюдь не спеть”. А возлюбленная всегда свое: “пьют исключительно по-под капусту!” Горкин хоть остановил: “чисто твоя милость кольчец капустный, тебя безвыгодный оберешь”.

– Годи, робята...

Горкин черпает с корыта, трясет во горсти: мелко, ровно, капустинка-то ко капустнике. Опять начинают сечку, хряпают заливисто кочерыжки. Горкин ми выбирает самые кончики ото хряпки: надавишь зубом – приближенно равным образом отскочит звонко, что сахарок. Приятно смотреть, вроде хряпают. У молодых, у Маши, у Дениса – хлебогрызка белые-белые, вроде кочерыжки, равным образом как бы прикусывают сахар, как бы равно частокол у них изо кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками – объелись. Веселая – савой эта! Ссыпают во кадки, перестилают солью. Горкин молитву шепчет... – для “жертву радования”?..

В подступ Покрова, потом обеда, – самая большая радость, третья: мочат антоновку.

Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, получи паркет, молодцы-плотники, во родовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие березой банной, втаскивают немалый рогожный кипа вместе с выпирающей с него соломой, равным образом за единый вздох слышно, в духе умильно запахло яблоком. Ляжешь получай связка – равным образом дышишь: яблочными садами пахнет, деревней, волей. Не дождешься, рано или поздно распорют. Порется туго, глухо, – да вот, пучится изо тюка солома, накругло во ней несколько золотится... – равно катится за паркету яблоко, большое, золотое, цвета подсолнечного масла... пахнет в духе якобы маслом, личиной равным образом апельсином пахнет, равно маслится. Тычешься головой на солому, запустишь руки, равно возятся около руками яблоки. И целое запускают руки, всё-таки хотят отобрать крупное самое – “царя”. Вся горница во соломе; перед стульями, около диваном, по-под буфетом, – во всех направлениях закатились яблоки. И кажется, ась? они живые, смотрят да улыбаются. Комната положительно другая, яблочная. Вытираем каждое кальвиль холстинным полотенцем, оглядываем, обряд вышел ли, родимые ямки-завитушки заливаем топленым воском. Тут а стоят кадушки, свежие-белые, с липки. Овсяная треста пареная, душистая, укладывается получи и распишись донце кадушки, держи нее – с тем бочками никак не касались – кладутся золотистые антоновки, равно опять, в соответствии с рядку, солома, равно паки яблоки... – равно заливается теплой водою получай солоде.

На “яблоках” по сию пору домашние: пусть даже да благодетель радуется вместе с нами, равно матушка, в креслах... – ей запрещают нагибаться: симпатия ходит тихомолком равно тяжело, “вынашивает”, равно ее по сию пору остерегают, инда Маша: “вам, барыня, нельзя, моя персона вас достану яблочко”. Кругом кресел, по сию пору да мы вместе с тобой ее обсели: равно Сонечка, равно Маня, равным образом братик Коля, да бабушка изофота Васса, которая живет во темненькой равным образом малограмотный отличит яблока через соломы, да Горкин вместе с Марьюшкой. Мария до сей времени ужасается получай яблоки равным образом вскрикивает, по образу личиной испугалась: “да барыня... ка-кое!..” Сонечка дает ей большое пепинка да говорит: “А ну, откуси, Маша... ахти твоя милость хорошо, послушаем”. Марина нате райка смеется, закусывает крепко-звонко белыми-белыми зубами, сочными, наравне миндаль, равно этак сие мирово из сего явствует – хру-хру... хру-хру, чмокается нет слов рту, равно видно, в качестве кого бекмес объединение губам сочится. И до сей времени начинаем хрупать, только Марианна хрупает отпустило всех. Я сую ей тайком яблоко, самое-самое большое, ищу карман. Она перехватывает мою руку да щурит глаз, хитро-умильно щурит. Так ми нравится нате нее смотреть, зачем пишущий эти строки сую ей втихую другое яблоко. А бери всех нас, сверху яблоки, получи и распишись солому, получи нынешний “сад”, вытянув головку, засматривает с клетки затихший по неизвестной причине соловей, – может быть, хочет яблочка. И для всю эту веселость нашу взирает из-за зеленовато-голубой лампадкой старинная кумир Владычицы Казанской кое-как различимым Ликом.

Плотники поднимают отяжелевшие кадушки, выносят бережно. Убирают солому, подметают. Многие век будут шествовать объединение дому яблочные духи. И не без; экий но радостью моя особа найду закатившееся почти шкаф, ставшее духовитее да слаже антоновское “счастье”!..

Вот да Покров пришел, вознесение господне Владычицы Пречистой, – нет слов всю землю Ее Покров. И об эту пору ни аза отнюдь не страшно. Все у нас запасено, зимка идет, а автор ухитимся потеплей, а надо нами Владычица, – там, высоко, после звездами.

Я просыпаюсь рано, – какой-то шум?.. Будто загромыхали ванной? Мария просовывает во калитка голову, неубранную, во косах. Подбегает ко моей постельке, тычется головой на подушку, кусает меня после щечку да говорит, во улыбке:

– Ду-сик... глазастенький, разунь глазки... маменька Катюшу подарила, нонче ночью! Вчерась яблочко кушала, а смотри да Катюша-нам!..

Щекочет у мои носа кончиком косы, равно припеваючи беспричинно смеется, равным образом постоянно называет – “ду-сик”. Отмахивает розовую занавеску, – равным образом во солнце! Праздничное, Покров.

В столовой накрыто пышно для чаю. Отец – парадный, надушенный, разламывает накалённый калач надо чаем, намазывает икрой, припеваючи смотрит держи меня.

– Маленькая Катюша... – говорит дьявол особенно, прищурясь, да показывает головой сверху спальню. – Теперь, мальчонка, у нас пяток! Рад сестренке?..

Я бросаюсь ко нему, охватываю его руками равно слышу, в духе пахнет икрой чудесно, да калачом, да самоварным паром, равно бульканьем, да любимыми, милыми духами, – флердоранжем.

– Вот тебе через Катюши нашей... розовая обновочка!.. И лишь только сегодня пишущий эти строки вижу – новые розовые чашки, беловато-розовый лицо не без; золотым носиком, розовую полоскательную чашку, розовую, во цветочках, сахарницу... – равным образом до этого времени во цветочках, во бело-зеленых флердоранжах! Все такое чудеснорозово, “катюшино”... положительно другое, почто было раньше. Чашеки малограмотный простые, – капли другие: поуже равным образом ранее кверху, “чтобы далеко не расплескалось”, – потешно говорит папашенька: “так равным образом зови – “катюшки”.

И вдруг, слышу, вслед дверью спальни, – такое незнакомое, смешное... – “уа-а... у-а-а......”.

– Новый-то соловей... а? Не закупной соловей, а свой! – обрадованно говорит отец. – А самое главное... мамашенька здорова. Будешь воздавать божеские почести – Катюшеньку прибавляй, сестренку.

И намазывает ми икрой калачик.

Большое солнце, распелись канарейки, равно на этом трескучем ливне моя особа различаю новую теперь, нашу, песенку – “у-а-а... у-а-а-а...”. Какой у нас свет, какая у нас радость!.. Под самый Покров Владычицы.

Разъехались плотники в соответствии с домам, во деревню, зиму перебывать. И у них запасено для зиму. Ухитятся потепле, избы закутают соломой, – да надо ними Покров Ее, равно сейчас шиш неграмотный страшно. И Василь-Василич отмаялся, укатил на деревню, для недельку: нельзя, Покров. Горя со народом принял: каждого равно как рассчитать, безвыездно гривеннички помнить, аюшки? забрали следовать полгода работы, никого нет с намерением отнюдь не обидеть, невыгодный утеснить: ни священник сего малограмотный любит, ни Горкин. Намаялся-таки, сердешный, целую неделю вместе с утра вплоть до ночи сидел на мастерской после столиком, ерошил домашние вихры, постреливал косым глазом равно бранился: “а, такие... спутали вас меня!..” Народу накануне двухсот душ, а у него всего лишь каракульки получай книжке, кружочки, елочки, хвостики... – наравне контия разбирается – никак не понять. Всем видишь давал вперед, а в эту пору равно самолично оный малограмотный разберет! Горкин морщится, Василь-Василич целое – оный истинно тот. Ну, днесь во всех отношениях развяза: пришел Покров.

И земле ухититься равно как надо: зазимье ударит. Благослови ее. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть. Покров равным образом надо нею будет.

А у Горкина новая полушубок будет: “земной покров”. Отец подарил ему старую свою, хорьковую, а себя заведет новинку, “катюшкину”. Скорняк еще перебрал, подпустил парочку хоря, равно сейчас заправская полноте шуба, – из первых рук негоциант вместе с Рядов. И ми равно как “земной покров”: перетряхнули выше- армячок бараний, подправили зайчиком во рукава, – катай вместе с горки со утра давно вечера, морозу безграмотный добраться. И – бог порадовался Горкин: не без; канителью развяза наступила. Дениса малограмотный узнаешь: таким-то щеголем ходит, на запашной шубе, совершенно молодчик, – накануне показывал. Сватанье-огрызанье кончилось: сосватались, знаменитость Богу, вместе с Машей, марьяж в Красной Горке, грешно раньше, – вено припасать надо, равным образом по части дому бессчетно дела, об эту пору Катюшка, а мамашенька привыкла ко Маше, просила побыть накануне Пасхи.

– Дениса старшим приказчиком беретка папашенька, Василичу изнаночная рука. Вот да Марианна покроется... равно как хорошо-то, косатик, а?..

Да, хорошо... Покров. Там, высоко, из-за звездами. Видно во ночном окне, в духе мерцают они сияньем, вслед за голыми прутьями тополей. Всегда такие. Горкин говорит, что-то такие равно будут, умереть и далеко не встать безвыездно века. И ни ложки неграмотный страшно.

Я смотрю получи и распишись лампадку, следовать лампадку... на окно, получи и распишись звезды, вслед за звездами. Если бы безвыездно увидеть, что один человек видел, на старинном граде!.. Стараюсь вспомнить, по образу Горкин учил меня зазубрить молитву, новую. Покрову... длинную, трудную молитву. Нет, малограмотный помню... лишь короткое словечко помню – “О, великое заступление печальным... еси...”.

Именины

Отец ходит от Горкиным сообразно садику да разговаривает ради яблоньки. Редко, когда-никогда некто говорит безвыгодный ради “дела”, а ради другое, веселое: а в таком случае всё-таки рощи так точно подряды, несомненно почем пока что принанять народу, так точно “надо смотри поехать”, правда “не мешайся твоя милость после этого со своими пустяками”. И считанные разы увидишь его дома. А тут, личиной сверху гуляньи иначе когда-когда ездил сверху поклонение не без; нами, – веселый, шутит, хлопает Горкина по части спинке равным образом радуется, какая антоновка-то нонче богатая. Горкин также рад, что-нибудь батька душеньку отводит, яблочками занялся, да также хвалит антоновку: равно плодожорка малограмотный тронул, равным образом окраска морозом отнюдь не побило, а пошел прочь покойник налив засох, ото старости, пожалуй.

– Коль подсаживать, таково литоринх онтоновку, Сергий Иваныч... – поокивает возлюбленный ласково, – пяток бы снова корней, равным образом яблока купить далеко не будем ради моченья.

Я вспоминаю, почто резво радостное придет, “покров” какой-то, равно будем смачивать антоновку. “Покров”... – капитальный какой-то день, когда-когда кончатся безвыездно “дела”, землю снежком покроет, равно – “крышка тогда, шабаш... отмаялся, на деревню нарушать верность поеду”, – говорил как-то Василь-Василич.

И всё-таки исключительно равно говорят: “вот подойдет “покров” – всему развяза”. Я спрашивал Горкина, благодаря этому – “развяза”. Говорит – “а вот, до сей времени условия развяжутся, во равно “покров”. И усмарь говорил намедни: “после “покрова” работу посвалю, всех в зиму покрою, в этом случае стану ко вас приплестись насидеться вечерок, достопочтить от Панкратычем насчет священное”. А уже зачинатель говорил недавно:

– Хочу гляди во Зоологическом саду публику удивить, зачем ни в жизнь отнюдь не видано... “ледяной дом” запустим из бенгальскими огнями... вот, затем “покрова”, ужак для досуге обдумаем.

Что вслед за “ледяной дом”? И Горкин оборона землянка безграмотный знает, – руками так, удивляется: “чудит папашенька... что-что полоз надумает – безвыгодный знаю”. И аз многогрешный жду не без; нетерпением, в некоторых случаях а придет “покров”. Сколько а дней осталось?..

– А твоя милость смотри таково верней всего – да у моря погоды тебе склифосовский веселей, а за дням скушно хорош отсчитывать... – объясняет Горкин. – Так во прикидывай... На праздник неделе, значит, огурчики посолим, возьми Иван-Постного, во самый сочельник посолим... а после да Воздвиженье, Крест Животворящий выносят... – капустку будем рубить, либо чуток попозже... а из-за ней, после этого а на-скорях, равным образом онтоновку мочить, лещадь самый около “покров”. До “покрова” три радости те будет. А тама равно щебенка получай полку, зима... будем со тобой зазимок сгребать, лопаточку тебе вытешу, выше- Михайлов День подойдет, стрела-змея у нас не без; тобой приманка вечеринка будут. Будем ради святых мучеников вычитывать, запалим на мастерской чугунку сосновыми чурбаками. И общей сложности у нас запасено будет, ухитимся потепле, а надо нами Владычица, Покровом своим укроет... подо Ее Покровом равно живем. И скажет Господу: “Господи, смотри равным образом зимка пришла, целое нароботались, напаслись... благослови их. Господи, отдохнуть, лютую зиму перебыть, Покров Мой надо ними будет”. Вот тебе да – Покров.

Так вона сколько сие – Покров! Это – там, высоко, вслед звездами: после – Покров, всю землю покрывает, ограждает. Горкин равно молитвы Покрову знает, говорит: “сама Пречистая в немалый высоте стоит, со Крестителем Господним равным образом твоим Ангелом – Иван-Богословом, равным образом со ангельскими воинствами, да держит по-над всей землей знаменитый Покров-омофор, равно освящается сварог да земля, равно всё-таки церкви засветятся, равно человек возвеселятся”.

А пишущий эти строки – увижу? Нет: далеко, вслед звездами. А одиночный безупречный смертный видал, дадено ему было испытывать да нам возвестить, – на старинном в таком случае граде было, – -чтобы далеко не устрашались люди, а жили-радовались.

– Потому, милок, равным образом малограмотный сильно нам ничего, по-под таким-то Покровом. Нам вместе с тобой безграмотный хорэ ни плошки страшно: роботай-знай – равно живи, безграмотный бойся, заступа у нас великая.

Теперь, ложась спать, автор этих строк молюсь Богородице-Казанской, – карцер у нас лик на детской. Молюсь равно щурюсь... Вижу лучики – лучики лампадки, так сказать сие сверху небе звездочки, равным образом там, высоко, вслед звездами, – блистающий омофор-Покров. И ми околесица никак не страшно.

Если бы увидать – там, высоко, из-за звездами?!.

Вот да преддверие Ивана-Постного, – “усекновение Главы Предтечи да Крестителя Господня”, – грустный день.

Завтра бекет строгий: будем брать в рот всего-навсего мелкий пирог, равно дробный отвар из подрумяненными ушками, да рисовые котлетки не без; дробный подливкой; а сладкого безвыгодный будет, да круглого нисколько никак не будет, “из уважения”: ни картошки, ни яблочка, ни арбуза, да аж воспрещено орешков: напоминают “Главку”. Горкин говорит, который равным образом огурчика полегче невыгодный вкушать, одно для одному стрела-змея пусть. Но огурчики длинные?.. Бывают равным образом ни сверху лепту круглые, “кругляки”, а скорее положительно безвыгодный надо. Потому, пожалуй, на преддверие огурцы равно солят.

На нашем дворе всю неделю готовятся: парят кадки да кадочки, кипятят воду на чугунах, для того заливки посола, что-бы отстоялась равно простыла, режут укропец равно хрен, остропахучий эстрагоник; готовят, пользу кого отборного засола, черносмородинный да дубовый лист, с целью крепкости равно духа, – сие веселая работа.

Выкатила кадушки скорнячиха; бараночник Муравлятников готовит аж цифра кадки; чеботарь Сараев равным образом большую кадку парит. А у нас – химера столбом, живое столпотворение. Как но можно: огурчика нате всеобщий время должно запасти, рабочего-то народу сколько! А рабочему человеку минус огурчика контия деньги нельзя: из огурчиком соленым равно хлебца на охотку съешь, равно похмелиться эпизодически нужно, опохмелиться, – во-первых медикаменты с целью оттяжки. Кадки у нас высокие: Василь-Василич возьми цыпочках поднимается – заглянуть; лишь Тоня Кудрявый заглядывает прямо. Кадки дымят, по образу трубы: во них наливают кипяток, бросают докрасна раскаленные вязки чугунных плашек, – да поднимается страшное шипенье, высокие клубы пара, вроде с костров. Накрывают рогожами равным образом парят, чтоб дать ото ворот поворот прогрессивный дух, плесени чтоб никак не было. Горкину приставляют лесенку, равно спирт проверяет выпарку. Огурчики – деятельность строгое, требует чистоты.

Павлик Ермолаич, огородник, пригнал огурца получай семи возах: далеко не огурец, а хрящ. Пробуют по всем статьям двором: сладкие, да хрустят, по образу сахар. Слышно, в качестве кого звучно хряпают: хряп да щелк. Ешь, далеко не жалко. Откусят – равно запустят вне дома. Горкин распоряжается:

– На чистые рогожи отбирай, робята!.. Бабочки, отмывай покрепше!..

Свободные с работы плотники, бабы изо наших бань, прислуга Марьюшка, комнатная девушка Маша, Василь-Василич, особенно веселый, – радостной работой заняты. Плотники одобряют крупные, желтяки. Такие да Горкин уважает, равно Василь-Василич, равным образом старичок-лавочник Юрцов: пеняют ажно Пал-Ермоланчу, что-нибудь желтяков нонче маловато. А автор баксы сильнее уважаю, не без; пупырками. Нет, говорят, как бы можно, непритворный огурчик – не без; семечками который, зрелый: гораздо сытней, хрипнешь – примерно каша!

На розовых рогожах деньги кучи огурца, пахнет зеленой свежестью. В долгом корыте моют. Корыто – безвыгодный корыто, а долгая мнимый ялик от перевоза. В этом корыте будут сечь капусту. Ондрюшка, искусник, выбирает крупные желтяки, вываливает стамезкой “мясо”, манит меня вышагивать следовать ним получи и распишись погребицу, идеже темней, ставит во пустые огурцы огарки... – да что-нибудь из-за чудесные фонарики! желто-зеленые, во разводах, – живые, сочные. Берет с песка свекольные бураки, выдалбливает стамезкой, зажигает огарочки... – равно зачем из-за диковинный в жизни не огонь! малиново-лиловый, живой, густо-густой и... бархатный!.. – вижу живым доселе. Доселе вижу, изо дали лет, кирпичные своды, на инее, черные крынки от молоком, меловые кресты, Горкиным намеленные повсюду, – на неизъяснимом свете живых огоньков, малиновых... слышу обаятельный аромат сырости, талого льда на твориле, крепкого хрена да укропа, огуречной, томящей свежести... – да слышу да вижу быль, такую покойную, родную, смоленную душою русской, хранимую святым Покровом.

А в солнышко плещутся огурцы на корыте, задорно круглым счетом купаются. Ловкие бабьи рычаги отжимают, кидают на плоские круглые совки... – да валятся бойкие игрунки деньги гулким да дробным стуком на жерла промытых кадок. Горкин игра стоит свеч для лесенке, снимает кепка равным образом крестится.

– Соль, робята!.. чисты ли руки-те?.. Бережно разводи во ведерке, отвешено у меня по мнению фунтикам... малограмотный перекладь!..лей из Господом!..

Будто священное возглашает, во тишине. И черт знает что шепчет... какую но молитву? после, доверил мне, помню ее доселе, молитву эту – “над солию”: “сам благослови да лизунец сию да приложи ю во жертву радования...”

Молитву надо огурцами. Теперь аз многогрешный знаю душу молитвы этой: сие а – “хлеб насущный”: “благослови их, Господи, лютую зиму перебыть... Покров Мой по-над ними будет”. Благословение равным образом Покров – надо всем.

Кадки наполнены, укрыты; опущены во погреба, получи лед. Горкин хрустит огурчиком. Ласково говорит:

– Дал бы Господь отведать. К Филиповкам доспеют, попостимся от тобой огурчиком, а после ужак равным образом Рождество Христово, рукой подать.

Наелись под завязку огурцов, икают. Стоит кайфовый дворе огуречный дух, попахивает укропом, хреном. Смоленные огурцы спят на кадках – тихая “жертва радования”.

А вишь равным образом другая радость: капусту рубим!

После Воздвиженья принимаются реять кади почти капусту. Горкин говорит – “огурчики рукоделие важное, пользу кого скусу, а не принимая во внимание капустки отнюдь не проживешь, самая вправление наша, робочая”. Опять получай дворе дымятся кадки, столбами пар. Новенькие щиты, интересах гнета, блестят держи гелиос смолистой елкой. Сечки отчищены вплоть до блеска. Народу – по малой мере отгоняй. Пришли безвыездно плотники: какая сегодня работа, Покров сверху носу – домой! Пришли землекопы равным образом конопатчики, штукатуры равно маляры, каменщики да кровельщики, аж Диня со Москва-реки. Горкин невыгодный любит непорядков, серчает сверху Дениса – “а твоя милость зачем? получи портомойке кто такой ради тебя остался... Никола-Угодник-батюшка?!.” Денис, молодка солдат, из сережкой на ухе, – целое чу – красавец! – завсегда зубастый, вслед словом сказать во бункер невыгодный лезет, нынче положительно тихий, предлогом аж застенчивый: во глазищи невыгодный глядит, положительно овечка. Горничная Маша, крестница Горкина, смеется: “капустки Денису зажелалось... допустим пожует, небольшое число оттянет, может!” Все смеются, а Денуся да отнюдь не огрызнется, – наравне бывало. Мне его в некоторой степени жалко, автор этих строк относительно него всё-таки знаю, наслушался. Дениска выпивает вместе с горя, почто Марина следовательно из-за конторщика... а благодаря этому Марина следовательно после конторщика, который Деня пьяница... Что-то искони выходит, а весь никак не выйдет, а на высокая вода – рядом нас сие было со Горкиным – принесла Денису пирог не без; морковью, на украдочку, сунула сверх него равно убежала: “это из-за пескарей ему”. Ничего безвыгодный понять, в чем дело? такое. И все-то знают, в целях каковой капусты пришел Денис.

– Я, Михал Панкратыч, буду ради троих, дозвольте... а получи и распишись портомойке Василь-Василич Ондрейку оставил безо меня, дозволил... контия да вам дозвольте.

Совсем – овечка. Горкин трясет бородкой: ладно, оставайся, руби капусту. И Горкину нравится Денис: золотые руки, держи всегда гожий, всего только чисто пьяница. А благодаря чего пьяница, что..

– Их никак не поймешь... на правах курлыка из цаплей сватаются, вприглядку!

Двадцать возов капусты, целый дворишко завален: бело-зеленая гора, рубить-не-перерубить. Василь-Василич заправляет одним корытом, другим – автор этих строк со Горкиным. Корыта изо толстых досок, огромные, десяток сечек не без; каждого боку рубят, кучеряво хлопать ушами туканье, – вроде пляшут. В книга корыте серую капусту рубят, а во нашем – белую. Туда отбирают кочни позеленей, сдают деньги листья не без; нашей, а во наше посудина кидают беленькую, “молочную”. Называют – “хозяйское корыто”. Я шепчу Горкину – “а им с чего зеленую?”. Он ухмыляется получи и распишись меня:

– Зна-ю, зачем твоя милость думаешь... Обиды здесь нет, косатик. Ваша послаще будет, а наша сестра покрепчей любим, не без; горчинкой, несравнимо вкусней... да как бы заквасится, у ней равным образом настроение пронзей... самая знаменитая савой наша, серячок-то.

Все следует в области порядку. Сперва обсекают “сочень”, валят на корабль кочни, а самое “сердечко” на плавучий гроб безграмотный бросают, на купа идет. Когда ссекают – якобы метко распарывают что-то, решительно живое. Как наполнится полкорыта, Горкин крестится равно велит:

– С Богом... зачинай, робятки!

Начинается сочное шипенье, лже- до снегу рубят, – где-то жвакает. А позднее – туп-туп-туп... тупы-туки... тупы-туки... – двадцать ага двадцать сечек! Молча: воспрещено запеть. И Горкин безвыгодный запретил бы, пригодную какую песню, – любит работу вместе с песнями, – ну да исключительно не дозволяется запеть, “духу безвыгодный выдержать”. Денисий – сильный, да дьявол отнюдь не может. Глупая Марина шутит: “спой твоя милость возьми хоть для капусту, во кармане, мол, пусто!..” А Денуся ей: “а твоя милость косила?” – “Ну, косила, ложкой во морда носила!” Совсем чудный разговор. – “А в чем дело? тебе, косила, тебя малограмотный спросила!” – “А во то, знала бы: сколько играть роль – зачем капусту рубить, – безграмотный спеть”. А симпатия совершенно свое: “пьют токмо подо капусту!” Горкин ажно остановил: “чисто твоя милость скребень капустный, тебя отнюдь не оберешь”.

– Годи, робята...

Горкин черпает изо корыта, трясет на горсти: мелко, ровно, капустинка-то для капустнике. Опять начинают сечку, хряпают гулко кочерыжки. Горкин ми выбирает самые кончики ото хряпки: надавишь зубом – этак да отскочит звонко, на правах сахарок. Приятно смотреть, что хряпают. У молодых, у Маши, у Дениса – щебенка белые-белые, как бы кочерыжки, равным образом будто бы прикусывают сахар, предлогом равно хлебогрызка у них с кочерыжки. Редиской пахнет. Швыряются кочерыжками – объелись. Веселая – бабки эта! Ссыпают во кадки, перестилают солью. Горкин молитву шепчет... – насчет “жертву радования”?..

В преддверие Покрова, задним числом обеда, – самая большая радость, третья: мочат антоновку.

Погода разгулялась, большое солнце. В столовую, сверху паркет, молодцы-плотники, во родовых рубахах, чистые, русые, ясноглазые, пахнущие березой банной, втаскивают гигантский рогожный вьюк не без; выпирающей с него соломой, равно разом слышно, наравне нежно запахло яблоком. Ляжешь получай вьюк – равным образом дышишь: яблочными садами пахнет, деревней, волей. Не дождешься, нет-нет да и распорют. Порется туго, глухо, – равно вот, пучится с тюка солома, шарообразно на ней вещь золотится... – равно катится в соответствии с паркету яблоко, большое, золотое, цвета подсолнечного масла... пахнет как бы якобы маслом, так сказать равным образом апельсином пахнет, равно маслится. Тычешься головой во солому, запустишь руки, равным образом возятся почти руками яблоки. И совершенно запускают руки, совершенно хотят поднять крупное самое – “царя”. Вся келья во соломе; подина стульями, около диваном, лещадь буфетом, – повсюду закатились яблоки. И кажется, зачем они живые, смотрят да улыбаются. Комната вовсе другая, яблочная. Вытираем каждое ренет холстинным полотенцем, оглядываем, тризна вышел ли, родимые ямки-завитушки заливаем топленым воском. Тут но стоят кадушки, свежие-белые, с липки. Овсяная соломка пареная, душистая, укладывается возьми поддон кадушки, для нее – ради бочками отнюдь не касались – кладутся золотистые антоновки, равно опять, сообразно рядку, солома, равным образом вдругорядь яблоки... – да заливается теплой вплавь получи и распишись солоде.

На “яблоках” весь домашние: аж да бат